На несколько месяцев мы получили передышку. Лето принесло неизъяснимое облегчение. Даже голод слегка ослабел. Я часто ездил в Москву. Зеленые бульвары по вечерам наполнялись шумной толпой в светлых одеждах, влюбленными; и, несмотря на ночное скудное освещение, толпа подолгу шумела в потемках. Солдаты гражданской войны; молодые женщины буржуазного происхождения, днем заполняющие советские учреждения; беженцы, уцелевшие после резни на Украине, где националистические банды систематически истребляли еврейское население; личности, преследуемые ЧК, строящие заговоры средь бела дня, в двух шагах от подвалов, где совершались казни; поэты-имажинисты и художники-футуристы — все спешили жить. На Тверской улице было несколько поэтических кафе; в то время только раскрывался талант Сергея Есенина, порой писавшего мелом прекрасные стихи на стенах закрытого Страстного монастыря. Я встретил его в полутемном кафе. Слишком напудренные и накрашенные женщины, облокотившись на мраморную стойку и зажав в пальцах сигареты, пили кофе из прожаренного овса; мужчины, в черных кожанках, с тяжелыми револьверами за поясом, хмурили брови, кривили губы, обнимая их за талии. Эти знали цену суровой жизни, вкус крови, странное чувство тоски от пули, вонзающейся в плоть, что позволяло им оценить волшебство напевных стихов, в которых пламенные образы теснили друг друга, словно в бою. При первой встрече Есенин мне не понравился. Ему было двадцать четыре года, он пил, куролесил с девицами, бандитами и хулиганами в злачных местах Москвы; у него был хриплый голос, моргающие глаза, припухшее и подкрашенное молодое лицо, светло-золотистые волосы, колыхавшиеся на висках. Его окружала настоящая слава, старые поэты-символисты признавали его за равного, интеллигенция мгновенно раскупала его книжки, улица распевала его поэмы! Есенин этого заслуживал. В белой шелковой рубашке он восходил на сцену и начинал декламировать. Позерство, нарочитая элегантность, испитой голос, отечность лица настраивали меня против него; атмосфера разлагающейся богемы, в которой педерасты и эстеты смешивались с нашими бойцами, вызывала у меня отвращение. Но, как и прочие, постепенно я попал под обаяние этого хрипловатого голоса и поэзии, идущей из глубины души и эпохи. Выйдя на улицу, я застывал перед витринами, кое-где в паутине трещин от прошлогодних пуль; Маяковский выставлял в них свои агитационные плакаты против Антанты, вшей, белых генералов, Ллойд Джорджа, Клемансо, капитализма, воплощенного в пузатом существе в цилиндре с огромной сигарой. По рукам ходила книжка Эренбурга (бежавшего за границу): это была «Молитва за Россию», изнасилованную и распятую революцией... Луначарский, Нарком народного просвещения, разрешил художникам-футуристам украсить Москву, и они превращали рыночные ларьки в гигантские цветы. Великий лиризм, до того ограниченный литературными кругами, искал новые пути в общественных местах. Поэты учились декламировать, гнусавить свои стихи перед большими аудиториями людей с улицы; их интонации изменились, претенциозность уступала место мощи и порыву.