На первом за мою бытность в лагере представлении показывали, как я уже сказал, американский фильм из жизни Иоганна Штрауса «Большой вальс». Перед ним показали советскую короткометражку о выезде группы студентов-комсомольцев из Москвы в колхоз во время летних каникул. Выдержанный в пропагандистских тонах, полный речей, деклараций и песен о Сталине, кинофильм включал несколько красивых видовых съемок и один эпизод, который рассмешил зэков до слез. Один из студентов - как можно было понять по внешнему виду и акценту, еврей - не мог в первый день справиться с лопатой и, опершись руками на черенок, задумался: «Лопата - это не для меня. У меня башка работает - не руки». В зале раздался хохот. «Гляди-ка, - кричали зрители, - какой хитренький еврей. Начальствовать ему охота! А землю копать кто будет? В лагерь бы его на годик-другой!» Когда фильм завершился торжеством добра и неуклюжий студент занял первое место в социалистическом соревновании, а потом с горящим взором произнес речь о том, что при социализме физический труд возведен на пьедестал почета, зал сидел безрадостно, погрузившись в молчание. Это молчание было единственным оружием, которым располагали заключенные, поскольку каждое неосторожное слово могло звучать как бунтарский вызов.
Но только «Большой вальс» взволновал нас до глубины души. Никогда бы я не поверил, что могут быть такие обстоятельства, в которых заурядный американский музыкальный фильм - полный дам в турнюрах, мужчин в жилетах в обтяжку и жабо, сияющих люстр, сентиментальных мелодий, танцев и любовных сцен - окажется для меня почти образом потерянного рая былых времен. Я еле сдерживал слезы и чувствовал, что весь горю; сердце стучало и подкатывалось к горлу; я трогал холодными руками пылающее лицо. Зэки смотрели фильм не шелохнувшись; в темноте я видел только широко раскрытые рты и глаза, жадно впитывавшие все, что происходило на экране. «Какая красота, - взволнованно шептали зэки, - живут же люди…» В своем наивном восторге, они, напрочь отгороженные от мира, забывали, что действие фильма происходит полвека тому назад, и воспринимали прошлое как запретный плод настоящего. «Поживем ли и мы когда-нибудь как люди? Кончится ли эта наша тьма гробовая, наша смерть при жизни?» Я слышал эти вопросы рядом с собой, произнесенные так отчетливо, словно кто-то прошептал мне это на ухо. И, хотя на фоне лагерного жаргона эта преувеличенная словесная выразительность могла показаться необычайной, я не вздрогнул от удивления. Барак художественной самодеятельности, фигуры, скользящие на экране, звуки оркестра, сосредоточенные лица зрителей, вздохи, в которых было что-то от внутреннего размораживания, - все это отбрасывало нас в прошлое и возрождало давно замершие источники волнения.