Адъютант комбата капитан Файсман
Перебрался за штрафной батальон вдоль линии железной дороги и направился в соседнюю часть.
Более полугода я не видел места плацдарма, не знал, кто его теперь охраняет, какие там дислоцируются части. Меня необоримо тянуло на это место.
И вот я здесь: границей между штрафбатом и его левым соседом служила бывшая наша линия обороны, когда плацдарм был еще сравнительно небольшим клочком земли за Волховом. Сейчас, проходя этот участок, я внимательно вглядывался в землю, чтобы случайно не набрести на свои же противопехотные мины, расставленные нами в начале сорок второго... и неожиданно встретил старого друга товарища Гайворонского! Он обходил с двумя автоматчиками свой правый фланг, примыкавший к штрафному батальону.
Ни о чем не спрашивая, он подхватил меня под руку и потащил к себе на КП. По пути я поинтересовался, жив-здоров ли его комиссар Осадчий, ведь мы не виделись уже больше года. Он удивленно взглянул:
— А вы не знаете? Погиб он, под Киришами, еще в январе.
— И кто же теперь заворачивает у вас политикой?
— Теперь у меня замполитом капитан Магзумов.
— Магзумов? — удивленно переспросил я.
— Да, Магзумов, — подтвердил Гайворонский.
— Вот неожиданная встреча! — обрадовался я.
— А вы разве его знаете?
— Знаю и, кажется, больше вашего.
В блиндаже я сразу оказался в крепких объятиях Магзумова. Он трепал меня, вертел, разглядывая со всех сторон, словно стремясь открыть во мне что-то новое, ему неизвестное. Засыпал вопросами, стараясь поскорее узнать обо всем: об изменениях в дивизии, о родном Казахстане и о Балкашке, где остались его старики и любимая девушка. Рассказывая, я тоже внимательно его рассматривал. Он сильно возмужал, культурно вырос, окреп идейно, довольно свободно разбирался в политике, а звание капитана просто вросло в него. Одно ему мешало — казахский акцент; как ни старался он яснее, четче выговаривать русские слова, ему это не всегда удавалось; например, он никак не мог выговорить «Николай Иванович» — обязательно скажет «Мекаляй Ибаныш», зато «Шустиков» — выговаривал точно, «Борис» или «Петя» — тоже правильно.
Гайворонский сидел сбоку, внимательно наблюдал за нашей встречей, не вмешиваясь и не перебивая. Не знаю, сколько времени мы проболтали с Магзумовым, только вдруг распахнулась дверь, и в блиндаж вошел... Файсман.
— О, кого я вижу! — воскликнул я. И вдруг вырвалось: — И сам не рад...
— Нет, зачем же?! Наоборот, очень рад вас видеть, — возразил Файсман. — Вы знаете, с тех пор как ушел из саперного батальона, кроме вас, никого еще не встречал ни из батальона, ни из штаба дивизии, ни даже из политотдела дивизии. Вот, оказывается, как до нас далеко.
— Да нет, не так уж и далеко, если я за шестьдесят километров до вас добрался.
Все удивились и чуть ли не разом спросили:
— Как? Почему за шестьдесят километров? Разве тут будет шестьдесят?
— Куда?
— Ну, до Киришей.
— Так ведь я давно Кириши оставил.
— Как оставил?!
— Так и оставил! Бросил их и ушел в Будогощь!
Все с недоумением и интересом ждали моего откровения, и я коротко рассказал, что уже более трех месяцев работаю в политотделе армии, а со своей дивизией имею лишь периодическую связь. После такого известия прежний интерес ко мне заметно упал, мое сообщение для них оказалось неожиданными и каким-то далеким.
— А какая же теперь наша армия? — вдруг спросил меня Гайворонский.
— А вы что, не знаете? — удивился я.
— Представьте себе, не слыхал. Знаю, что фронт у нас Волховский, а в какую армию входим, не знаю, — откровенно признался он. — Знаю, что в сорок первом под Волховом воевали в 54-й армии, а вот после этого... В какой армии брали Кириши, Черницы и этот плацдарм? Сами знаете, какие бои шли, не до того было. Да и на что они нам, эти армии? Мы с ними дела не имеем. Полк, дивизия — вот наше начальство, этих мы знаем.
И действительно, об армии на передовой часто знали меньше, чем о фронте. На передовой почти каждый солдат хорошо знал, что он находится на Волховском фронте, но в составе какой армии, мало знали даже из числа офицеров. Зато свой полк и дивизию каждый знал хорошо. Это объясняется тем, что полки и отдельные части дивизий никогда не меняются — это постоянные единицы. Фронт — тоже более стабильное соединение. Что же касается армий и корпусов, то они подвергаются более частой передислокации, переходят из фронта во фронт. Кроме того, армейские работники редко доходят до передовой, большинство их заканчивают свои командировки дивизией или, в лучшем случае, полком, особенно те, кто пришел в армейский аппарат сверху.
Беседа наша теперь приняла совершенно иной характер. Если прежде меня все спрашивали, то теперь уже я расспрашивал своих собеседников и друзей:
— Ну, а вы, товарищ Файсман, как попали в первый батальон?
— Да, собственно, в третьем батальоне, куда меня назначили, мне не пришлось работать, я там пробыл всего несколько дней, и меня перевели сюда, с тех пор здесь и работаю. Но знаете, товарищ майор, если бы сейчас предложили вернуться в саперный батальон — ни за что не согласился! Вы знаете, какая здесь интересная работа? Трудная, опасная, но живая, боевая — здесь видишь войну в глаза, чувствуешь себя непосредственным ее участником и понимаешь, что от тебя зависит успех или провал боя, всей операции, стараешься отдать делу не только самого себя, но и направить на его успех все, что тебе подчинено и что поручено. И вот представьте, я не только привык к этой работе, но, откровенно говоря, полюбил ее; кажется, если бы меня вернули обратно в батальон, я бы оттуда либо сбежал, либо заплесневел там. — И, усмехнувшись, спросил меня: — А, когда меня переводили в стрелковый батальон, я ведь тогда струсил, помните?
— Ну, как такое не помнить, помню все хорошо, — подтвердил я.
— Вы знаете, — продолжал Файсман, — мне до сих пор стыдно и тяжело, когда вспоминаю, а иногда становится даже страшно. И как я вам благодарен, что вы тогда так зло меня пробрали! Вы меня словно разбудили. Я тогда от обиды и страха совсем потерял чувство меры, не отдавал отчета, что делаю. Если бы не вы, меня расстреляли бы, как жалкого труса. До сих пор не знаю, что меня толкнуло тогда вернуться, не пойти в штаб...
— А разве вы не ходили? — спросил я.
— Нет. Не ходил. И это меня спасло. Попади я тогда на глаза Замировскому, он бы меня расстрелял собственноручно, для комдива достаточно одного слова «трус». А когда вы на меня обрушились, что я жалкий трус, что по случайной ошибке ношу партийный билет, что я... — он захлебнулся и почти сквозь слезы продолжал, — будто я заодно с фашистами, тут с меня сразу слетело все, словно резким ветром обдуло, тут только я понял и, кажется, нутром ощутил всю глубину, всю тяжесть своей ошибки, своего недостойного офицера — я уже не говорю, коммуниста! — поведения.
Он сидел напротив меня и все говорил, говорил, словно хотел выложить все и сразу — все, что тяжелым грузом лежало у него на душе. Временами он был весел, смеялся — словно в последний раз хотел поиздеваться над проявленным тогда малодушием; а временами мрачнел и впадал в глубокое раздумье.
Командир батальона и его замполит сидели рядом, внимательно слушали эту неспровоцированную исповедь и многого не понимали, было видно, что они впервые слышат об этой истории да еще из уст самого человека, и эта его откровенность опять удивляла и поражала их.
— Неужели это с тобою было такое, адъютант? — спросил комбат.
— К сожалению, было, — подтвердил Файсман. — Но теперь, кажется, я не похож на прежнего Файсмана? — усмехнувшись, он прямо посмотрел на комбата и замполита.
— А мы тебя, каким ты нарисовал себя, никогда не видели, так что нам и сравнивать не с чем, — сказал Магзумов.
— Ну, тем лучше, — улыбнувшись, сказал Файсман.
— Если бы услышал из чужих уст такое о моем адъютанте старшем — никому б не поверил! — воскликнул Гайворонский.
— Ладно, — сказал Файсман, — хватит об этом. Наверное, уже замучили майора своими расспросами да исповедями. Вы, видно, забыли, что у нас сегодня торжественный день.
— Почему торжественный? — поинтересовался я.
— Да потому, что сегодня утром мы получили приказ: капитану Гайворонскому присвоить звание майора, а мне — капитана, — сообщил Файсман.
— О, это действительно праздник! Поздравляю вас с достойным повышением, друзья! — Вскочив с места, я горячо поздравил каждого.
— Тогда, капитан, организуй-ка торжественный ужин — по такому случаю! — распорядился комбат.
Время действительно приближалось к ужину, и Файсман, еще посидев с нами, куда-то исчез.
— Неужели он действительно так плохо показал себя? — обратился ко мне Гайворонский. — Вы знаете, просто не верится. Такой, я скажу, бесстрашный, смелый, энергичный и инициативный человек, и вот, оказывается, когда-то струсил. У меня сменилось не менее семи-восьми адъютантов, но такого смелого и делового еще не встречал. Сам все спланирует, лично проверит, организует и выполнит. В батальоне все знает — до мельчайших подробностей, ничто его не застанет врасплох. А противника изучил!.. Даже разгадывает его намерения. Вот такой это человек. Что его толкнуло на эдакую трусость?.. — сокрушался майор.
— Да, замечательный человек, — подтвердил Магзумов. — А вы знаете, какой он агитатор и чтец?!
— Он и действительно был таким, сколько я его знаю. Но при назначении его в стрелковый батальон он растерялся и порядком струсил. Ведь более одного года он нигде не был, кроме штаба дивизии и блиндажа отдельного саперного батальона. Привык к этой обстановке, просто засиделся на одном месте. А когда его пошевелили да еще направили на передовую, не на шутку струсил, у вас здесь опасно.
— Опасно-то опасно, — согласился комбат. — Но как же можно так демонстративно проявлять трусость?
— А вы сами разве никогда не трусили? — спросил Магзумов.
— Гм-м, что значит — не трусил? Вы хотите сказать, не испытывал страха?
— Ну допустим, хотя бы страха, — согласился Магзумов.
— Так ведь чувство страха и появление трусости — не одно и то же. За то, что человек внутренне испытывает страх, но не проявляет его в действии, его ведь никогда не судят. Страх одолевает и меня, и тебя. Чувство страха присуще каждому живому человеку. Но нельзя же по мотивам страха отказываться идти в бой.
— Вы, кажется, меня убедили, — сыронизировал Магзумов. — Но, к вашему сведению, Файсман как раз и не проявил трусости в том виде, в каком вы ее трактуете. Если бы он проявил свою трусость, как вы говорите, в действии, его бы осудили, а раз он лишь испугался, но не допустил нарушения приказа, судить его не за что.
Обернувшись и посмотрев на Магзумова, комбат произнес:
— Гм-м, а ты, оказывается, годишься в замполиты.
Магзумов только усмехнулся.
Появился Файсман с двумя солдатами, нагруженными едой, и разговор наш прервался. Посыпались шутки-прибаутки, анекдоты.
Во время ужина Магзумов не отставал от меня и все расспрашивал, кто еще остался в дивизии из старых работников, прежних наших друзей, говорили об армии, он поинтересовался:
— Вас что, командировали к нам?
— Нет, никто меня к вам не командировал, — ответил я. — Да, собственно, я и не знал, что вы тут дислоцируетесь, меня командировали к вашим соседям, в штрафной батальон. Ну а потом, как магнитом, потянуло сюда, захотелось снова посмотреть на эти места, этот клочок земли, перерезавший железную дорогу Чудово — Кириши, по нему немцы снабжали свою Киришскую группировку, и наша дивизия в январе сорок второго отвоевывала этот плацдарм. Мы тогда остались одним полком, насчитывавшим всего восемьсот штыков, и все-таки плацдарм отстояли. А потом, в мае, все повторилось: опять немцы во что бы то ни стало решили уничтожить, выбросить нас на правый берег Волхова. Я здесь исходил, облазил на собственном брюхе каждый квадратный метр, каждую тропку, кустик, не исключая и болота. Сколько здесь осталось лежать... и лучших моих друзей... Все здесь кажется мне родным, близким: и лес, и болото, берег, даже сам воздух — все теперь свое, родное. Тем оно и дорого, что все тут полито собственной кровью, и сам я получил здесь тяжелую контузию, не слышу теперь левым ухом...
Магзумов слушал меня, не отрывая своих черных, как угли, глаз, будто впервые увидел, да и все задумались, каждому, наверно, было о чем вспомнить.
Поздно ночью я уходил из батальона. Командир и замполит проводили меня до самой переправы. Файсман остался на хозяйстве.
Тепло простившись с друзьями, я сел в лодку и покинул плацдарм, благо, он уже не обстреливался как прежде.