Парижская жизнь 1980-го была проще и не такой утомительной, как в прежние мои визиты. Утром на светлой, чистенькой электричке мы вместе с приютившим меня Жераром отправлялись в Париж, часов в шесть встречались у фонтана Сен-Мишель. Он обычно приходил чуть раньше меня и стоя, всегда стоя, в своих съезжающих на нос очках, читал газеты, толстую пачку которых покупал по дороге. И мы ехали обедать «домой» в Сент-Женевьев-де-Буа — просто, обильно и вкусно. Хозяева рано ложились спать, и я проводил вечера перед невиданно ярким и чистым экраном цветного телевизора, увлеченно глядя и на непривычно занимательные триллеры, и на поражающие конкретностью и динамикой новости (кто тогда у нас в программе «Время» видел репортажи, снятые под пулями!), и на длинные интеллектуальные диспуты, которые каждый вечер показывали по одной из программ. Мыслители появлялись на экранах в диковинных одеждах — шелковые архалуки, камзолы, даже рясы, яркий бархат пиджаков, такой был странный тогда период кокетливой анархической моды. Среди выступавших удивил меня тогда сильно постаревший и желчный Монтан, в песочном вельветовом костюме, философ он был никакой, но надменный, хотя обаяние сохранялось и придавало даже трюизмам некий смысл. К счастью, он скоро вернулся в кино.
Жерар был первым в моей жизни французом, настроенным решительно антикапиталистически. Все мои восторги по поводу французского комфорта, достатка и свобод вызывали у него аллергию, даже истерику. Однажды он показал мне старика, рывшегося в урне, — «вот как у нас живут люди». (Яблоко, которое тот нашел среди отбросов, у нас можно было бы купить разве в валютном магазине…) Свободная западная пресса вся была куплена, социальное обеспечение казалось никуда не годным, жизнь ужасной. Он был искренен и бескомпромиссен, быть может, так сказать, в западном контексте, — во многом и прав, просто понять нашу жизнь едва ли был в состоянии. В России его — скромного преподавателя математики — принимали и академики. Жажда международных контактов подогревала гостеприимство до лукулловых масштабов, и недоступная французу дома из-за непомерной цены икра становилась на советском столе обыденностью. Кто станет обсуждать с иностранцем тонкости советского блата!
И все же мой знакомый обладал всепобеждающей добротой, перед которой меркла и его неколебимая люто-картезианско-коммунистическая уверенность в собственной правоте. Мы расстались растроганными: я — его удивительным и бескорыстным гостеприимством, он — более всего моей кипучей и совершенно искренней признательностью. Впервые у меня возникло ощущение, что меня провожает если и не друг, то добрый приятель. До того я общался с людьми иных поколений и миров.