Париж’77.
Я ехал из Москвы поездом.
Путешествие через всю Европу казалось заманчивым, книжным, теплоходы уже не ходили, да и вряд ли меня стали бы в Гавре встречать. Да, трудно поверить, но визы и билеты оставались в ту пору приятным и лестным развлечением — ни очередей, ни проблем, тем более что у нас в Ленинграде уже работало Генеральное консульство Франции. Правда, надо было съездить за бельгийской транзитной визой в Москву (немецкую тоже можно было получить в Ленинграде), но и это тоже было делом нескольких часов. Давка и хамство были только во «Внешторгбанке» на улице Бродского (Михайловской), где меняли валюту.
Белорусский вокзал. Непривычные для нас вагоны, сделанные в ГДР, с надписями над окнами «wagon-lit», «sleeping car», «Schlafwagen», «vagone letto». Проводник в аккуратной серой форме с серебристым значком (колесо и крылышки) на кителе, в белой рубашке с галстуком и глазами «допущенного» к международной поездке стукача нижайшего ранга. В двухместном купе первого класса (я путешествовал с комфортом, который не стоил тогда больших денег) — полированная фанера под дерево, зеркала, две полки, одна над другой, индивидуальный, скрытый под деревянной крышкой умывальник (не работал), графин в держалке, откидная скамеечка. Уже заграница, почти как на теплоходе «Мария Ульянова».
Со мной в купе ехал дипломатический чиновник в модном вязаном галстуке. Он был раздосадован неожиданной командировкой: «День Победы в Париже! И чего я в этом Париже не видел!» Звали его, хотите верьте, хотите нет, Иваном Ивановичем (я даже подумал, что он представился так из соображений какой-то хамской конспирации). При нем состоял чиновник помельче и помоложе, ехавший во втором классе (такое же, как в первом, купе, но с опущенной третьей полкой). Он, напротив, поездкой наслаждался («Пустили!») и вел себя с патроном заискивающе.
Именно это рабское ощущение: «пустили!», как и в прежние поездки, всю дорогу снова билось и в моем по-прежнему рабском сознании.
Нищая Польша с проблесками гордого западного блеска и дотлевающими остатками былой «буржуазной» цивилизации все же казалась уже Европой. Испуганные и счастливые, тщательно напудренные и приодетые гэдээровские старушки (именно их было больше всего) на восточноберлинском вокзале, чинно выстроившиеся в аккуратную очередь у двери в вагон парижского экспресса (тоже — «пустили, спасибо!»). Исполненные эсэсовской тупой и свирепой серьезности пограничные офицеры ГДР, подозрительно и подробно проверявшие паспорта транзитных пассажиров, до которых, в сущности, им дела не было, и это их «аусвайс, битте» — прямо из фильмов про войну. А проверялись паспорта трижды: на границе ГДР, при въезде в Западный Берлин и при выезде из него.
Наш, показавшийся столь респектабельным в Москве, проводник уже в Кёльне был тяжело пьян: валюты железнодорожникам почти не давали, и наш с горя тратил скудные свои марки на спиртное. Потный, в неопрятной майке, он ходил слегка шатаясь и к севшей в Кёльне старушке-немке, в бриллиантах и соболях, обратился со словами: «Кохана, постель, битте, брать будешь?» — видимо, полагая, что говорит «на иностранном языке».
В тусклом предвечернем свете поезд проехал через опрятный и, казалось бы, уже достаточно заграничный Восточный Берлин. Потом — чудилось, до горизонта — пустой мглистый овраг, острые и мутные лучи прожекторов, выхватывающие из стылого темного тумана бетонные плоскости мертвой стены с колючей проволокой наверху. Лай невидимых собак, граница ГУЛАГа, поезд шел сквозь дантовское небытие. И сразу — как монтажный «стык» в кино — вспышка феерических огней Западного Берлина, мощные спокойные фонари, огромные витрины с неземными соблазнами, прыгающие рекламы отражаются в крышах полированных машин, желтые двухэтажные полупустые автобусы катятся по гладкому асфальту, и шорох их шин, чудится, сливается с негромкой синкопированной «заграничной», беззаботной музыкой из баров. И снова — тьма «социалистического лагеря», такого аккуратного и оттого еще более гнетущего в ГДР…
Потом проводник забрал паспорта, сказав, что сам покажет их «секретчикам» (так называл он западных пограничников, которых мы так и не увидели).
А ранним утром за окнами — воскресная светлая и пасмурная тишина, безлюдье, сонные стерильные домики на пластмассово-гладких лужайках, тяжелые, блестящие росой и собственным лаком «мерседесы» и «опели» у дверей, низкие изгороди, просторное комфортабельное спокойствие часто мелькающих гигантских, чисто умытых вокзалов, свежевыбритые железнодорожники с массой нашивок и галунов и бодрыми лицами аппетитно позавтракавших людей без комплексов, пестрые киоски, богатые и привлекательные, как наши магазины «Березка», на пустынных платформах… А потом еще грозное великолепие Кёльнского собора за мостом через Рейн, колючие башни, тяжко рвущиеся в низкие облака, и снова города, городки, дома уже перестающей удивлять Европы.
Нет, удивление продолжалось. Наш уже не вязавший лыка проводник, почти не выходивший из купе, молодой английский журналист, страшно обрадовавшийся тому, что я знал, как здорово воевали английские летчики у нас на севере во время Второй мировой войны («А то у вас только о французах из „Нормандии — Немана“ говорят, а там была только реклама!»), бельгийский жандарм, который ехал почему-то в нашем вагоне несколько станций и так и не смог показать мне, где кончается Бельгия и начинается Франция, и очень смеявшийся по этому поводу.