Независимо ни от чего ощущение безвременья собственного, незримо и непонятно для меня связанного с безвременьем вообще, жгло и царапало сознание. Я чувствую свое бессилие, когда пытаюсь заново пережить вкус и запах тех лет. В младенчестве и детстве каждый час приносит пронзительные новые впечатления, о которых можно написать тома. Взрослому мало видеть паровоз или цветок, чтобы воспринять жизнь как открытие. Взрослые взыскуют событий. А их, чудилось, словно бы и не было. Хотя с точки зрения обыденного сознания их хватало. Дорожала жизнь, вещи, продукты; исчезали, безвозвратно рухнув в разряд дефицита, милые и вкусные конфеты, да что конфеты, мясо было трудно сыскать — все это не являлось, конечно, трагедией, просто пигмейскими суетными неудобствами, но усиливало ощущение упадка и тления.
…Несколько лет подряд каникулярное время мы проводили в Усть-Нарве, почти обрусевшем эстонском местечке на берегу Балтийского моря. Там можно было сравнительно недорого снять цивилизованную квартиру и жить, дыша благословенным воздухом, со всеми «городскими удобствами».
Там мы много гуляли с мамой. Она быстро уставала, но у любимого ей северного моря (в детстве, живя в Вильно, она лето проводила на даче в Либаве — Лиепае, по-нынешнему), подолгу на него глядя, она могла немножко отдышаться, послушать волны. Сидели в парке. Тяжело, глотая валидол, она подымалась потом по лестнице, долго отлеживалась. Ходили по еловой аллее в библиотеку, рылись в старых журналах. Драгоценностью считались тогда номера дикого журнала «Звезда Востока». Там вместе с романами о хлопкоробах и любви над арыками печатались переводные детективы, даже Сименон и Агата Кристи. Но читалось решительно все приключенческое, до чего мы с мамой были большими охотниками. И конечно, научная фантастика.
Ее разыскивали повсюду. И если Брэдбери, или Кларк, или Лем были просто дефицитом, то самую главную для российско-советского читателя фантастику — Стругацких — либо печатали в каких-то недосягаемых, вроде «Ангары», журналах, либо не печатали вовсе. Потому что если философическая, даже запредельно смелая и поэтическая проза Брэдбери и казалась опасной — просто в силу отваги мысли, то страшновато-смешные аллюзии, а то и прямые инвективы Стругацких пугали власть и восхищали либеральных интеллигентов. И хотя начинали Стругацкие вполне в духе коммунистических утопий (правда, всегда живо, по-земному и честно), скоро стали появляться вещи для властей смертельные.
«Гадкие лебеди», потом и «Сказка о Тройке», «Улитка на склоне» (первый роман ходил в списках, а другие публиковались в провинциальных журналах фрагментами), их рвали из рук, как самиздатовские книги Солженицына. Странное сочетание двух миров в книгах Стругацких — возвышенно-честного, утопичного, как рассказы Гайдара, и рвущей душу темной правды.