Был ошеломительно блестящ Анатолий Михайлович Кантор, маленький, пугающе энергичный, презревший в жизни все, кроме эрудиции, он плевал на ученые степени, и небрежность в одежде и удручающая редкость зубов нимало его не смущали. Он знал все и про все, цитаты на трех по крайней мере языках сыпались из него не для того, чтобы поразить собеседников, он произносил их только по мере надобности и абсолютно кстати. Как толстовский князь Андрей, «он все читал, все знал, обо всем имел понятие». О любом захолустном аббатстве, скажем, в Лихтенштейне он мог дать на память подробнейшую справку, совершенно независимо от того, бывал он в Лихтенштейне или нет, и ничуть не меньше знал он о медресе в туркменской глубинке. В любой город Союза и в любую страну он приезжал как к себе домой, да и не все знают о своем доме столько, сколько знал обо всем мире и его культуре Анатолий Михайлович. Он, естественно, приобрел надменность человека, знающего ответы на все вопросы и никогда не ошибающегося.
Но всех уютнее и проще (хотя тоже не без маэстрии и уж с большой вальяжностью) был огромный и тучный Григорий Семенович Островский, вечно колдовавший над варкой отменного кофе, окутанный дымом сигарет, медлительно рассказывавший тяжелым басом истории в бабелевском стиле. Он любил говорить, что всегда хотел бы иметь что-нибудь под названием «У Островского». Например, харчевню.
Мне, конечно, опять хотелось быть «как все», таким же светским, уверенным, спокойно ронять забавные софизмы, главное, попадать в тон другим. Ничего не получалось. Я оставался «чужим на празднике жизни». Наверное, единственное, чему я не завидовал, — это «бегу от инфаркта» — тут губительное сомнение во вкусе и интеллекте коллег начинало меня донимать. И только с моим старым приятелем Львом Всеволодовичем Мочаловым и его женой поэтессой Нонной Слепаковой мне было весело и просто. Мы вечерами, случалось, попивали водочку (достать ее в Паланге было делом непростым, и это придавало нашему скромному разгулу романтический пафос), а они развлекали меня и заодно весь Дом творчества всякого рода розыгрышами; так, однажды написали и отправили мне по почте штук двадцать писем от моих палангских подруг, причем для каждой сочинили собственную судьбу, подобрали особый почерк и лексику.
Я вернулся в Ленинград загорелый и удрученный.
Жизнь мне старалась улыбаться, в ответ я тупо хмурился. Чуть я приехал из Паланги, Союз отправил меня в Болгарию. В командировку, за границу! — неслыханная честь и удача для нестоличного, беспартийного, не занимающего особых постов человека. И все равно тьма окружала меня.