Единственным развлечением был послеполуденный приход почтальонши, приносившей газеты, журналы и, если повезет, томик приложения к «Огоньку».
А потом в смрадной набитой электричке возвращение в темный город, еще почти час на трамвае № 11 добирался до Васильевского, жадно и много ел и засыпал в мучительном ожидании следующего утра. Все это действительно напоминало школу, было так же страшновато, та же неволя и униженность. Мое положение любимчика, которое я так долго не замечал, вызывало у коллег справедливое раздражение, и атмосфера всеобщей нелюбви, привычная и больная, вновь окружила меня.
Комнатка в антресолях дворцового флигеля еще оставалась за нами, случалось, мы приезжали туда и в грязные, льдистые осенние дни, приезжали на несколько дней с новым членом семьи — непородистой и милой овчаркой с неоригинальным именем Джек. Мы завели ее не от хорошей жизни — на нас как-то вечером в пустом вестибюле флигеля напали пьяные хулиганы, и мы испугались. Странная и дурная была жизнь, в темном промерзшем пустом здании, с уборной на нижнем этаже, где-то за танцзалом.
Но были и веселые зимние дни, когда наш юный пес скакал по сугробам, а Александр Семенович церемонно бегал за ним; детство немножко возвращалось, вновь прекрасными казались дворец и звенящий безмолвием парк.
И новые книги. Они вливались в сознание моего поколения, так и хочется сказать, «бурным потоком». Однажды, развернув простенькую, с унылой картинкой тонкую книжку в бумажной обложке, я рухнул в какую-то жгуче-сухую, рвущую душу прозу. Имя автора решительно ничего не говорило — Генрих Бёлль. «И не сказал ни единого слова». Потом «Хлеб ранних лет», еще позднее — «Дом без хозяина».
У нас принято поверять время первыми романами наших авторов, но здесь есть некая неточность. Движение отечественной литературы — конечно. При этом отдельные суждения в даже слабых вещах производили непонятное нынче ошеломляющее впечатление. Ведь уже миновал ХХ съезд, о Сталине и официально было много сказано, а фраза в пьесе Штейна «Гостиница „Астория“» о невинно репрессированных звучала пугающе новой. Еще летом 1956-го в «Юности» вышла «Хроника времен Виктора Подгурского» двадцатилетнего Анатолия Гладилина, в 1958-м — в «Неве» «Братья и сестры» Федора Абрамова. Сейчас мне кажется, эти вещи зазвучали среди ленинградской читательской публики попозднее, а вот «Первое знакомство» Виктора Некрасова («Новый мир», лето 1958 года) — путевые заметки о поездке в Италию и во Францию — хулили за «антисоветчину»! По-моему, куда большим антисоветчиком был Всеволод Кочетов с его «Братьями Ершовыми» и прочим коричнево-патриотическим квасным бредом, за который стыдно было даже радетелям его убеждений.
И все же так называемая читающая публика, стосковавшаяся по «заграничной» литературе, яростнее всего впивалась тогда в переводные книги, печатавшиеся в журналах или выходившие отдельно. Далеко не лучший роман Ремарка «Время жить и время умирать», что публиковался в первых номерах «Иностранной литературы» (правопреемницы закрытой в 1930-е годы «Интернациональной литературы»), рвали из рук. А уж его книга 1938 года «Три товарища», напечатанная у нас только в 1958-м, стала, если угодно, романом поколения, вместе с вновь открывавшимися тогда недавно полузапрещенными книгами Хемингуэя. Суровые, ироничные, мужественные люди, стеснявшиеся сентиментальности, но не простых земных радостей, умевшие пить и есть, знавшие цену нищему и гордому бытию, ставившие дружбу и любовь превыше всего и плевавшие на политику, — как не похоже это было на наших социальных румяных и бесполых героев! То было сродни итальянским неореалистическим фильмам. Только важнее, поскольку книги перечитывались, ставились на полку. Их, случалось, удавалось купить, особенно в Павловске, — в ту пору еще не было тотального книжного дефицита, больше гонялись за подписными изданиями. А переводные книги покупались все подряд и без раздумий.