Постепенно дистанция между нами уменьшалась. Валентин Яковлевич не был охотником до олимпийской отстраненности, я становился взрослее, начал печататься, в шестидесятые годы мы вместе заседали в бюро секции критики Союза художников, коей он был председателем. Мы охотно ходили друг к другу в гости. Наступали послеоттепельские заморозки, уже побывал в Манеже Хрущев, но союзовские критики еще трепыхались. Впрочем, дальше безобидных дискуссий и редких выпадов в адрес совершенно конъюнктурного и непрофессионального искусства мало кто заходил. Владимир Яковлевич старался сдерживать страсти, но в домашней обстановке мы, как правило, о современных лосховских делах не говорили. И он, и я писали тогда, главным образом, об искусстве далекого прошлого и предпочитали говорить о Гойе, Домье или Давиде. Тогда я часто просил Владимира Яковлевича о советах, внутренних рецензиях, он не отказывал никогда, он вообще делал тьму бесплатной и неблагодарной работы…
И писал свое огромное исследование о революции и искусстве. Я не читал его целиком, но по отрывкам и рассказам Бродского знаю, насколько это был серьезный и не банальный по взгляду на предмет труд. Конечно, тема сейчас звучит как дань времени, но ведь и революции, и искусство — они были всегда, и трезвый аналитический взгляд на их взаимоотношения важен. Бродский старался во всех этих проблемах разобраться. Работу предполагалось защитить как докторскую диссертацию — кто, как не Валентин Яковлевич, был достоин докторской степени. Увы, защита не состоялась, ему пришлось уйти на пенсию, что-то в университете произошло, о чем он не хотел говорить, но чем был до крайности обижен. О сути дела есть разные догадки, но, несомненно, удар был достаточно подлый. Вскоре он слег с инфарктом.
Все равно и через много лет для нас, его бывших студентов, давно уже получивших и степени, и звания, он остался Учителем. Было хорошо и грустно приходить в его квартиру (коммуналка постепенно возвращалась семье Бродских). Казавшийся в пятидесятые годы роскошным дом становился просторнее и проще. Некогда великолепная машинка «Рейнметалл» уже казалась скромненькой рядом с моей серебристой «Колибри» (о ней еще речь впереди). Но, кажется, Валентину Яковлевичу на все это было решительно наплевать. Он жил совершенно как прежде, только стал гораздо больше рисовать. Сделался более открытым.
Он не был человеком конфликтным, никогда не стремился показать себя бесстрашным. Постоянная занятость одна была внутренней его свободой, основой профессионального достоинства. Не всегда ему удавалось делать только то, что хотелось. Но для занятий действительно им любимых он непременно отыскивал время. «Всегда надо иметь крючок, на который можно повесить душу» — эту фразу он часто повторял. И вполне понятно, что, выйдя на пенсию и несомненно тяжко пережив потерю многого, чем дорожил, он стал спокойнее и веселее. В своей давней книжке о Гойе он заметил: «Для того чтобы писать хорошо, надо писать много». Так и прожил жизнь.