В академии лучше всего было летом.
Каникулы длились для меня чрезвычайно долго, поскольку занятия начинались лишь в ноябре. Официально — в октябре, но все ездили на месяц «на картошку». По слабости здоровья (куда денешься — белый билет!) меня эта радость миновала, зато и без того проблематичное отношение ко мне соучеников делалось все более прохладным.
Летом пустовала библиотека.
С ощущением неуплаченных долгов и безысходной серости я выискивал книжки по истории искусства — подробные монографии об отдельных художниках. Их было до смешного мало: у нас почти не публиковали исследований о западных мастерах. А если и случалось найти нечто серьезное, то либо с непривычной нам глубиной и сложной терминологией (такими воспринимались тогда книги Вёльфлина или Дворжака), либо слишком серьезные и немыслимо скучные, как Виппер, либо с той избыточной непринужденностью, где эрудиция перерастала в какой-то неуправляемый поток мысли, — как у Алпатова. К тому же к авторскому искусствознанию мы не привыкли, алкали либо нормативов, либо глубоких суждений. И того и другого не хватало. Зато с избытком случалось внезапных (в свое время модных, затем обязательных) просоветских фиоритур в рассуждении социальных и экономических обоснований истории искусства. И все же это блуждание по книгам, эти обрывки запоминавшихся мыслей, открытия новых авторов, почти безнадежные попытки пробиться в книги, написанные не по-русски, было небесполезным топтанием в прихожей грядущего познания.