А мир-то, он уже менялся, только мало кто догадывался об этом. Мы же оставались всё теми же, погруженными в невеселый мир тогдашней угрюмой, но отчасти все же счастливой юности (уже просто потому, что то была юность), с казарменными лекциями, наивными надеждами, просветами открывающегося знания. И менее всего думая, что история начинает поворот.
Уж кто-кто, а студенты академии «шестидесятниками» не были.
Было, правда, одно любопытное исключение.
Одаренный и необычный юноша, учившийся курсом старше меня, писал стихи, несколько странные, но помню я их до сих пор. Тогда мне нравились и красивые общие места:
…потемнели ограды Версаля.
На столе пистолет, неоплаченный чек
И пакет без печати из Пале-Рояля.
Какие-то просто пронзали болезненной и безжалостной откровенностью:
И в судоргах страсти, без воли рассудка
Сжигаются стыд и невинность младенца,
И (не помню. — М. Г. ), и пыль предрассудков.
А дальше — лишь дело за тем, чтоб одеться.
Они ходили по рукам, все их знали. Были еще такие стихи про Николаевский мост — мост Лейтенанта Шмидта, — привожу их целиком, но на память:
Он невелик — шагов пятьсот,
Но сколько дум, пока идешь,
Пока трамвай его трясет,
И эти старые дома —
В них столько грязи и тоски,
Немудрено сойти с ума,
Немудрено с ума сойти.
А после смерти Сталина — совсем уже немыслимое:
По лужам хлюпают калоши,
Зачем-то умер вождь,
И брызжет, брызжет нехороший,
Туберкулезный дождь.
Сталин не умер. Он будет возвращаться и вновь умирать, не покидая наши души и тогда, когда нам будет казаться, что мы прокляли его и позабыли. Он был опасен живой, страшен мертвый, мы все были в нем, он — в нас.
Рабы собственной памяти и привычного внутреннего протеста, мы так и остались заложниками борьбы за что-то, против чего-то, даже не подозревая, что свобода внутри нас, а потому — еще бесконечно далека.