Понемножку начинал видеть ленинградское зодчество, узнавал имена архитекторов, угадывал стили. Книги были еще так редки, все казалось таинственным, даже слова.
Первый раз приехал я в Петергоф году, наверное, в 1950-м. Знал о нем мало, помнил только детское впечатление — «фонтаны из кипятка».
То ли стояла осень, то ли ненастный летний день, сумеречно, студеный ветер с залива, пусто, фонтаны не били, новый, раззолоченный Самсон вызывал растерянный восторг — «восстановили все же!», хотя и мой едва натренированный взгляд различал кукольную торжественность: фотографии со скульптуры Козловского я все же видел. Но главное было в ином. Безлюдье, величавая заброшенность, подлинность развалин, влажный мрамор Римских фонтанов, волнующие почему-то слова «Монплезир», «Межеумочный», «Марли». А вокруг — раскрошившийся, пахнувший тлением кирпич. Где-то звенели капли, падая с фонтанных растрескавшихся чаш, и бесцветное море плескалось у бесцветных камней.
Вообще знаменитые пригородные парки с разрушенными, сожженными (кем?) дворцами, сломанными или сгоревшими деревьями тогда почти пустовали. В них была несказанная печаль, странно соединенная с величием подлинности: реставрация, вернее, новое строительство еще не началось. В Царском Селе бронзовый «смуглый отрок» на бронзовой скамье казался совершенно одиноким. Однажды видел: к скульптуре, громко распевая что-то вроде «Одинокой гармони», подходила ватага развязных девиц, как тогда говорили, «из ремесленного» (нынешнее ПТУ). И представьте, приблизившись к памятнику, самая громкоголосая и грязная сказала непререкаемо: «Девочки, здесь петь нельзя». И все почти на цыпочках, оглядываясь, прошли мимо Пушкина.
Вбитое накрепко почтение к хрестоматийным величинам, запомнившееся с младенчества имя, что заставляло тогда соблюдать тот пиетет к классике, по которому скорбят сейчас радетели возвращения к советским порядкам? Сюжет, как ни судить, трогательный, но происходило в ту пору и иное.
Именно тогда, в конце сороковых, робкое желание посмеяться над официальным величием начало реализовываться в единственно возможном и неопасном: в насмешке над классикой. Мало кто сейчас помнит пародийные песенки и стихи на темы шекспировских трагедий:
Ходит Гамле?т с пистолетом,
Хочет когой-то убить.
Он недоволен всем светом,
Он думает: Быть или не быть?
Евонная мать согрешила
И за другого пошла,
А сапогов еще не износила,
В каких она за гробом мужа шла.
……………
Венецианский мавр Отелло
Один домишко посещал.
Шекспир узнал про это дело
И водевильчик написал.
Девчонку звали Дездемоной,
Была как полная луна.
На генеральские погоны,
Да эх, польстилася она.
Пели и песенку, кажется написанную давно, но созвучную процитированным, — про Льва Толстого:
В имении Ясной Поляне
Жил Лев Николаич Толстой,
Ни рыбы, ни мяса не кушал,
Ходил по аллеям босой.
Жена ж его, Софья Толстая,
Обратно любила поесть,
Она не ходила босая,
Хранила фамильную честь.
Имел он с правительством тренья,
Но был всенародный кумир —
За драму «Анна Каренина»,
За ро?ман «Война и мир»…[1]
Тогда мне все это казалось забавным, но пошлым, а это ведь был такой осторожный соц-арт: не про политику, так хоть про литературные святыни.