«Флорентийский гость».
В ту пору я хотел стать художником. Рисовать любил с детства, но особенно стал мечтать об этом именно в пору «дачного романа», когда создание собственного возвышенного образа сделалось для меня столь важным. Тем более, пока оправлялся от болезни, времени для томных размышлений и мечтаний было с избытком. Рисовал изысканные, как мне казалось, обложки к разным книжкам — Уайльду, Гофману, Мопассану, Стендалю — в духе нашей графики постмирискуснического толка. Помимо природной тяги к этому занятию, было еще одно обстоятельство, немало способствовавшее моим увлечениям.
Я упомянул в предыдущей главе о семье Ушиных.
В блокаду и Николай, и Алексей умерли. Главой клана была их мать, великолепно надменная и властная старуха, грузная, с красивым цыганистым лицом, — Ольга Яковлевна. Она происходила из богатого купеческого рода и сохранила замашки настоящего тиранства в духе героинь Островского, тиранства, коему все безропотно покорствовали.
После смерти сыновей Ольга Яковлевна осталась в больших, красиво обставленных, запущенных комнатах совершенно одна. Оцепенела в удивленной скорби, сохранив, впрочем, былую надменность, странную, даже трогательную в этом темном и пыльном доме. Невестка и внук жили отдельно.
Мы с мамой ее иногда навещали. Она показывала нам толстые пачки рисунков Коки — Николая Алексеевича, своего любимца. Между ними была особая привязанность, Ольга Яковлевна даже ездила с ним в командировки — он много работал для театров и надолго уезжал из Ленинграда. Художник он был поразительный, до сих пор вполне не оцененный. В двадцатые годы сделал массу обложек к тонким книжкам небольших издательств, которые печатали переводную литературу, обложек, странно сочетавших в себе остатки милого декадентства, салонный авангард и подлинную терпкую индивидуальность, непременно мрачно-ироническую. Карандаш его и перо были редкостно виртуозны, он шутя сотворял маленькие, но густые графические миры, где было много мистики, сказки, эротики, даже того, что нынче называется «сексом» (тогда этого слова не знали), причем весьма смелым и несколько даже изощренным, болезненным. Рафинированность была его силой и слабостью, — возможно, ему не хватало лишь простоты, чтобы стать художником вполне масштабным. Не случайно вспомнил я Уайлда — Николай Алексеевич сам творил свою реальность: смешивал себе духи, до которых был большой охотник, собирался сделать иллюстрации к любимому своему Гофману — иллюстрации на специально вплетенных в Собрание сочинений листах ватмана. В одном экземпляре. Только для себя.
Он был первой влюбленностью моей мамы — еще почти девочкой она безнадежно вздыхала, любуясь им и восхищаясь, да так и не дождалась ответа. Впрочем, потом именно он называл ее «Милэди».
Люди моего поколения помнят вышедший в середине 1930-х годов в издательстве «Academia» по тем временам полиграфический шедевр: восьмитомник «Книга тысячи и одной ночи». Оформление и сотни иллюстраций, заставок и концовок к этому изданию — несомненный подвиг Николая Алексеевича Ушина. Это была открытая стилизация под персидскую миниатюру, достаточно прямолинейная, но настолько поэтичная и технически совершенная, что говорить о проблемах вкуса и прочем совершенно ни к чему. Один из оригиналов (подарок Ольги Яковлевны) висит у меня дома до сих пор. И чем больше проходит времени, тем больше я верю в абсолютную его художественность, в стилизацию, как одну из ипостасей подлинного искусства.