О, это ольгинское лето 1948 года, когда я с воспаленным от чтения мозгом и переполненной юношескими страстями душой ходил по пахучему, темному ночному саду! Персонажи бессмертных книг и банальные мелодии из фильмов мешались в сознании, я мечтал о дальних странах, о самом себе в пробковом шлеме на палубе пакетбота, о великой любви, но, как говорил ехидный Губерман, мечты бьются «о сбываемость». Не все, к счастью.
В свои пятнадцать я читал и прочел настолько много и видел жизнь так мало, что решительно перестал ее воспринимать и понимать. На барышень смотрел с трепетом, отроческим беспокойством и воспринимал их исключительно сквозь призму книжек, в воображении же вовсе не хранил целомудрия.
Первым «моим» поэтом стал Блок. Мне было лет, наверное, шестнадцать, когда мама мне прочла что-то из Блока (тогда он был не то чтобы запрещен, но практически не переиздавался, не «рекомендовался» и почти не читался). Я был потрясен, как теперь понимаю, не истинными достоинствами стихов, но декадентскими красивостями, вроде «темного рыцаря» или «черной розы» «в бокале золотого, как небо, аи». До высокой простоты Пушкина и Тютчева было мне еще далеко.
Со временем, разумеется, мой «роман» начинал растворяться в естественном течении неизбежного взросления. У него не было не только будущего, не было, на самом деле, и настоящего. Не боясь пафоса, я должен признать, что очень многим в себе этому роману обязан: на этот алтарь (я мыслил если не этими словами, то именно на таком уровне) были принесены и желание больше узнать, прочесть, научиться служить и мечте, и слабой женщине. Я учился быть мужчиной, что-то на себя брать. Наивно, книжно, но как-то учился.
У этой истории нет ни продолжения, ни конца, нет даже и самой истории. Ничего не происходило и не произошло. Была только молодая женщина, которая стала для меня прекрасной, которую я не понимал, придумывал, в любви к которой я не признавался даже себе (да и было ли в чем признаваться!). Просто очень несчастная девушка стала для меня проводницей на пути из детства в юность. А ее короткая, мучительная и при этом на удивление инфантильная, мнимая жизнь и даже ранняя смерть остались вдали от меня, отрока, занятого собой, собственным взрослением, болью, которая мне все еще казалась единственно важной и реальной.
Самое же странное случилось почти полвека спустя.
Впервые и случайно я попал на Еврейское кладбище в Ленинграде в середине девяностых годов. И почти у самого входа увидел две могильные плиты с почти уже забытой фамилией. Ее и ее матери, пережившей дочь на несколько лет.
Вот и все.
А в конце сороковых я попал в мир тоже искусственный, но связанный уже с реальным делом, увлекший меня на долгие годы и во многом определивший мою судьбу.