Мой осмотр был прерван присяжным, который отворил форточку и спросил посуду. Я отдал ему ложку и миску и тут обратил внимание на то, что щель в двери над форточкой, служащая для наблюдения за арестантом, не была задвинута заслонкой. Это давало мне возможность в свою очередь наблюдать за тем, что делалось в коридоре. Несмотря на незначительные размеры этой щели, она была в палец толщиной и вершка три в длину через нее можно было обозревать все пространство, находившееся в поле зрения моего наблюдательного пункта. После я заметил, что это была не случайность, а общее правило, по крайней мере щели всех камер, где были заключенные, оставались открытыми всю ночь до утра. Закрывали же их только в особых случаях на время, когда, например, вечером привозили нового арестанта, и тому подобное {В [18]83 г., как я узнал потом, это сочли неудобным, и заслонку держали всегда задвинутой.}.
Приложив глаз к стеклышку, я увидел часового, который прохаживался по коридору, и двух присяжных, распивавших чай за столом у окна как раз против моей двери. Один из них держал в руках газету, другой, развалясь на стуле, курил папиросу. Эта картина тотчас напомнила, что после ужина и мне следовало покурить, но увы и ах! мои папиросы были унесены вместе с моим платьем, и по всему можно было заключить, что здесь о курении и думать нечего.
Благодаря нервному напряжению и быстрой смене разного рода сильных ощущений, которые мне пришлось пережить в последние дни, лишение табаку не так болезненно отозвалось на мне, как можно было бы ожидать, и не только в этот вечер, но и в течение нескольких следующих дней. Зато потом, когда возбуждение несколько улеглось, чувство неудовлетворенной потребности дало себя знать, и я испытывал страдания, понятные только тому, кто сам, будучи курильщиком, бывал принужден оставаться без табаку.
Все-таки, чтобы не дразнить себя этим зрелищем, я счел за лучшее отойти от двери и начал прохаживаться по моему подвалу, но опять мой костюм так меня затруднял при ходьбе, что я решил спать, тем более что начал чувствовать усталость. Лег я не раздеваясь, потому что в камере было очень холодно, а постель была накрыта только какой-то истасканной и дырявой тряпкой, которая представляла из себя лишь весьма отдаленный намек на одеяло.
Не знаю хорошенько отчего, но я долго не мог заснуть. Отчасти, может быть, оттого, что было еще рано, отчасти оттого, что было холодно, а более всего от тревожных мыслей и чувств, наполнявших мою душу. Это был первый день моей каторжной жизни. Я не успел не только испытать, но просто даже ознакомиться со всеми ее прелестями, а уже и того, что я видел, было вполне достаточно, чтобы чувствовать ужас при одной мысли, что меня впереди ждут годы, долгие годы таких страданий и унижений, а в заключение смерть. Так не выгоднее ли предупредить неизбежную развязку и избавиться от бесполезных страданий? Я слал тысячу проклятий человеку, уничтожившему яд, который был дан ему для передачи мне, а с другой стороны, возникали те же самые вопросы, пред которыми я уже столько раз останавливался в нерешительности. Имею ли я право так распоряжаться своей жизнью? Принадлежит ли она только мне одному? Нет ли тут с моей стороны эгоизма и малодушия? Всякий, наверно, ставил себе в подобных условиях эти вопросы, и я думаю, что ответ на них и определенное решение дают не логические построения, не данные ума, а данные чувства, и все тут зависит от интенсивности того или иного душевного настроения, которое и определяет дальнейшие поступки человека. Много мне лезло в голову всякой всячины, и часто я ворочался с боку на бок. Наконец утомление взяло свое: голова отяжелела, глаза стали слипаться, мысли начали путаться, и я заснул вскоре после того, как часы пробили полночь.