К началу 1917 г. в голове у меня был полный сумбур. Я успел потерять прежнюю веру не только в незыблемость и извечную законность царской власти, но и усвоенную с детства веру во всемогущество господа-бога. И ум и сердце под влиянием окружающих людей постепенно освобождались от былой религиозности. Вера в бога считалась в нашей «вольной» команде вроде как не совсем приличной для просвещенного общества. Тот, кто не мог порвать с молитвами, с осенением себя крестом перед едой, стеснялся этого, старался скрыть от товарищей свою набожность. О соблюдении каких-либо постов и церковных таинств в команде вообще не вспоминали. Здесь снял с груди свой нательный крестик и я. Снял, но не выбросил, еще больше года носил его с собой в нагрудном кармане. Вера в бога оказалась живучее, чем вера в царя...
Признаться, потеряв старые идеалы и еще не успев приобрести новых, я внутренне не чувствовал себя ни хуже, ни лучше. Вопросы человеческого бытия в больших масштабах меня в то время не очень-то волновали. Служил, исполнял, как мог, свои обязанности и ждал очередных перемен в судьбе.' В тылу — так в тылу, на фронт — так на фронт. Только поскорее кончилась бы война да вернуться домой, к жене, детям, родителям, сестрам, к своему хозяйству.
Побывать дома, хоть на денек, очень хотелось! От Ольги, которая была неграмотной, приходили написанные чужой рукой стандартные письма с поклонами от всей деревни. Она растила двух сыновей, вместе со стариками тянула нелегкое хозяйство. Порой тоска по родным угнетала так сильно, что политические разговоры сослуживцев прямо-таки раздражали, выводили из себя. В такие вечера я уходил в солдатские казармы, чтобы встретиться с немногими еще остававшимися в полку земляками. Вести из родных мест интересовали меня больше, чем сообщения петроградских и ростовских газет.