Приехав в Москву, я также был предметом всеобщего внимания и трогательной заботливости. Я неистово глотал аспирин, помогавший рассасыванию крови, и ходил к профессору фон Штейну, ушнику и "лабиринтщику", предсказывавшему мне, что я никогда не смогу ходить без костылей. Назло ему я уже в декабре явился к нему только с палкой, а вскоре и ее забросил.
Весь декабрь я провел в Дугине, с азартом принявшись за живопись. Ее мне не запрещали, а от умственной работы, в частности от занятия историей искусства, категорически рекомендовали воздерживаться. Я слушался и с наслаждением отдался живописи.
Ходил я еще с палкой и писать снаружи было трудно, почему приходилось ориентироваться на работу в мастерской. Я задумал приступить наконец к осуществлению своей давней мечты - написать сюиту картин на тему "День инея", задуманную в двенадцати холстах. Я начал перебирать все запасы своих инейных набросков, которые писал при помощи маленького ящика-палитры, 13x21 сантиметр, на ватманской бумаге, наклеенной на картон. Их у меня было около сотни. Не было эффекта инея в течение дня, которого бы я не зафиксировал в этой коллекции, от сочных сочетаний полуденной синевы в зените неба до нежных перламутровых переливов, в мглистые утренние дни, и горячих красок заката. Я начал писать картину на тему "Иней и восходящее солнце", разработанную на основе наброска 1906 года, который я считал и до сих пор считаю лучшим из своих инейных минутных набросков, ибо в нем удалось передать перекличку голубых, розовых и золотистых красок, характерных для восходящего во время инея солнца. Мельчайшие частицы спускающегося из воздуха инея, освещенные лучами солнца, пронизывают своим отраженным светом все воздушное пространство, наполняя его радугой цветов. Отсюда эта цветистость мотива.
Желая передать свое впечатление от него в самом наименовании картины, я дал ей несколько вычурное название: "Сказка инея и восходящего солнца". Ее безмерно хвалили, но я был ею недоволен: этюд выражал неизмеримо тоньше и лучше охватившее меня на натуре впечатление в тот памятный инейный день. Такой феерической "сумасшедшей" расцветки, как тогда, я уже более никогда не видал.
И эта картина вышла не такою, какой была задумана. Мне хотелось, суммировав все, что я взял от импрессионизма, дать его достижения в некоем претворенном виде, в плане большого декоративного построения, в аспекте синтеза, обобщающего его дробные элементы в упрощенное цветовое и световое видение. Этого не вышло: погнавшись за блестками инея, сверкавшими разноцветными бриллиантами на густом, еще предрассветном небе, я измельчил и раздробил поверхность картины, не дав ни впечатления, ни синтеза.
Окончив картину, я принялся за другую, задуманную во время одной из поездок из Дугина в Подольск, к Мусатову. Из Дугина в Подольск было километров двенадцать, и я ездил туда обычно на лошадях. По дороге к дому Мусатова я всегда проезжал мимо подольского "гостиного двора", каждый раз приводившего меня в восторг своей необычайной живописностью. Расположенный по склону горы, вдоль главной улицы города, он тянулся в одну линию и имел вид бесконечно вытянувшегося, пестро раскрашенного деревянного барака с претенциозными "ампирными" формами - уступчатыми фронтончиками на каждом звене, венчиками над окнами и тому подобными реминисценциями 30-х годов. Вся эта длинная деревянная кишка, вздымавшаяся в гору, ценилась на отдельные лавочки-срубы, связанные общей системой покрытия. Каждый собственник сруба окрашивал свою лавку в иной колер, и вся эта постройка имела вид каких-то скворешен. Это впечатление еще более укрепилось от вида "купчих", сидевших на табуретках у входа в лавки. Все они были обращены в одну сторону, по направлению к вокзалу, откуда шел покупатель: "купчихи" - ибо были только женщины - были в лисьих шубах, головами, повязанными шерстяными платками; все сидели с блюдцами чая в руках. Эти смешные странные фигурки, приходившиеся на черных пастях лавчонок, очень напоминали каких-то птиц или насекомых. Каждая лавка имела свою вывеску, восхитительную по изобретательности и расцветке, а все окна и растворенные двери были унизаны пестрыми кастрюлями, сковородками, кружками, скобяным товаром, кусками ситца.
Был во всем этом своеобразный ритм и была необыкновенная острота глухой провинции.
Я много раз делал перед этим "чудом-юдом" зарисовки и наброски, наблюдал жизнь и нравы обитателей "гостиного двора". Достав свои подольские альбомы, я начал компоновать картину, которую задумал так, как естественно подсказывала сама натура: в виде длинного узкого холста, сантиметров в шестьдесят ширины и в два метра длины, взятого в плане декоративного панно. Я взял солнечное зимнее утро, с деревьями в инее, находя такое сочетание высшей красоты в природе с туполобым мещанством и торгашеской жизнью поднимающим и заостряющим гротеск всей затеи. Однако картина была слишком быстро найдена и оставалась недостаточно углубленной, ибо легко и дешево доставшейся.