Сотрудничество в "Шуте", самом слабом из всех юмористических журналов по составу сотрудников, а потом и редактирование его давали мне средства, с избытком хватавшие на жизнь, значительно лучшую, чем бедная и даже средняя студенческая жизнь. Получив первый гонорар, а вслед за тем и первое жалованье за чтение - Федор Михайлович положил мне по 25 рублей в месяц, - я отправил назад в Измаил присланные мне отцом двадцать рублей. Я знал, с каким трудом они ему давались, и решил раз и навсегда отказаться от поддержки из дому.
Через полгода я имел уже до ста рублей в месяц, а в дальнейшем и больше. Правда, давались они нелегко, так как писать всю эту чепуху днем не было времени, а вечера все уходили на Манежный переулок и оперу. Приходилось сидеть по ночам по возвращении от Дмитриева. Случалось просиживать, до пяти - семи часов утра. Я жил тогда в той самой комнате, на углу Графского переулка и Владимирской, из окна которой за год перед тем написал этюд крыши со снегом и перспективу Владимирской Улицы. Типография Голике, где печатался "Шут", была тут же, в двух шагах, за углом, на Троицкой улице, и метранпаж, приходя ко мне за рукописью и корректурами, нередко заставал меня утром еще за работой. Я засыпал после его ухода часа на три и ехал в университет.
В то время я уже сменил свой старый измаильский студенческий сюртук на новый, сшитый у приличного петербургского портного, не Брунста, конечно, Но "не подворотного, а у солидного немца с длинной рыжей бородой.
На этот расход я отважился после того, как заметил, что мой помятый сильно поношенный сюртук стал мне такой же помехой в жизни, как в свое время недоброй памяти лицейский картуз. Элегантный "дядюшка" Добрянский давно уже убеждал меня продать его татарину и завести новый - до того старый стал неприличен. Окончательно меня к этому побудило посещение важной семьи Погожевых. Погожев был правой рукой директора Императорских театров И.А.Всеволожского - управляющим конторой театров. Имение Погожевых находилось рядом с Титовым, Ходобаев и тетушка Аделина Александровна очень просили меня зайти и вообще бывать у них, тем более что я у нее познакомился уже с матерью и двумя дочерьми.
И вот, надев свой единственный костюм, я отправился. Обстановка дома оказалась меньше всего отвечавшей моей внешности. Как только я увидел расшитого галунами швейцара, важного камердинера, ковры, дорогие обои, вазы и люстру в гостиной, меня взяла оторопь. Я понял, что мне не следовало бы сюда ходить. Хотя хозяйка была очень любезна, расспрашивала о тетке, которую я не видал дольше, чем она сама, но я ловил несколько насмешливых взглядов у обеих дочек, оказавшихся не в меру смешливыми. Они с ужимками стали говорить между собой по-английски, заливаясь смехом. Я чувствовал, что они смеются надо мной, и у меня потемнело в глазах от сознания своей беспомощности и безвыходности моего положения. Я не знал, как мне оттуда выбраться, неуклюже отказался от чая, будучи уверен, что наверное как-нибудь не так, как принято, возьму в руку чашку и не так положу себе бисквит, и, вскочив с кресла, распрощался, отговорившись срочным делом. Незачем добавлять, что в этом доме моей ноги больше не было.
Результатом этого посещения явились новый сюртук и преподавательница-англичанка. Я не знал по-английски, почему и не мог отчитать этих противных девчонок. К тому же я твердо решил выучиться этому языку, на котором не мог читать Федору Михайловичу очень нужных ему книг. Моя соседка по квартире на Владимирской рекомендовала мне в качестве учительницы пожилую англичанку Луизу Ивановну, вдову художника Атрыганъева, плохого олеографического пейзажиста, ученика Мещерского. Она была очень внимательна, массу времени уделяла нашим урокам, жила через два дома от меня на Владимирской и вдобавок брала с меня какие-то сущие пустяки за уроки, - не то по рублю, не то по два за каждый. Зная по-французски и по-немецки, я быстро выучился и по-английски. Через полгода я мог уже читать достаточно прилично даже требовательному Федору Михайловичу, а через год бегло разговаривал с англичанами.