Тогда в Европе никто не сомневался, что в Петербурге и Москве ходят по улицам медведи и что сейчас же за Эйдкуненом начинается Сибирь. Понятно, что человек из такой страны не мог не возбуждать любопытства и в то же время не мог стоять высоко в мнении культурных европейцев. Припоминаю глупости, которые делал в Париже Поляков. Это был пройдоха мужик, не побоявшийся провести даже Муравьева. Чтобы поднять льноводство в Псковской губернии, Муравьев задумал послать в Бельгию знающего человека, который бы изучил это дело на месте и устроил сношения. Почему выбор пал на Полякова — не знаю; кажется, потому, что Полякову пришла та же мысль и он обратился к Муравьеву за поддержкой. (Щуки поляковской породы выплыли уже тогда, потом их только прибавилось, когда течение им стало помогать.) "Простой русский мужичок" был, конечно, обласкан, получил казенные деньги, по только вместо Бельгии он изучал льноводство в Париже, где я его и видел. В то же время жила в Париже русская генеральша-вдова (тоже поляковской породы). На пенсию, которую получала генеральша, ей в России было жить нельзя, и потому она переселилась в Париж. У генеральши была шестнадцатилетняя дочь, очень красивая, которую маменька, как рассказывали, желала пристроить к Наполеону III или по меньшей мере к какому-нибудь принцу. В ожидании осуществления такой честолюбивой мечты сама маменька пристроилась к Полякову. Сначала генеральша говорила Полякову "ты", потому что как же говорить иначе с мужиком, а потом и мужик стал говорить "ты" генеральше. Поляков носил канаусовую рубашку и штаны, лакированные щегольские высокие сапоги и черную бархатную поддевку, а на голове ямскую шляпу с павлиньими перьями. Поляков очень заботился о гармонии цветов и имел рубашки красные, желтые, синие, белые и таких же цветов штаны, и цвет штанов у него был всегда в гармонии с цветом рубашки. Вероятно, об этом заботилась генеральша. Нарядившись шутом, Поляков шлялся по бульварам или около семи часов ездил верхом по Елисейским полям; в театре обыкновенно сидел в первом ряду кресел, чтобы удобнее позировать и рисоваться в антрактах, и настолько намозолил глаза французам, что его "русский" костюм составлял предмет разговоров, и раз Наполеон III, чтобы лучше рассмотреть Полякова, приподнялся в своей ложе. К этому же времени относится приезд в Париж двух купеческих сынков, детей известного и очень богатого купца. В Париже они хотели развернуться по-московски, то есть вовсю, и показать французам, как следует кутить. Забравшись в один — "такой" — дом, они перепоили всех шампанским, сами перепились и перебили все зеркала. Париж пришел в ужас: ни один француз никогда ничего подобного не слышал, не видел и не мог себе представить. Страх был такой, как если бы приехали в Париж путешествующие гориллы. Надо было, конечно, спасти от них Париж, и полиция предложила "сынкам" оставить город. Это был пока русский чернозем, но потом Европа увидела у себя и нашего культурного человека, когда то там, то здесь стали появляться на скамьях подсудимых за мошенничество и воровство русские червонные валеты. Некоторые из них, как князь Гокчайский, составили себе легендарную известность.
Раз, в Брюсселе, я захожу в сапожный магазин и в разговоре, зная достоинство нашей кожи (это было тогда, теперь иностранная кожа лучше нашей), спрашиваю хозяина, отчего он не выписывает русскую кожу.
— А вот видите эту полку, — и хозяин показал на верхнюю, полку во всю стену, — все это русская кожа.
— Ну так что ж?
— А то, что образчик мне прислали хороший, а когда пришла партия, то вся оказалась гнилою, вот она теперь и лежит.
Или приезжаю я во Франкфурт-на-Майне. Заезжаю в одну гостиницу, все занято для русской императрицы (Александры Федоровны, жены императора Николая); заезжаю в другую гостиницу — тоже. Это было на окраинах; еду в город и останавливаюсь у очень большой гостиницы, меня высаживают, берут мой чемодан, и швейцар спрашивает:
— Вы в свите русской императрицы?
Я покачал отрицательно головой.
— Но ведь вы русский?
(Я не сказал еще ни одного слова.)
— Откуда вы это знаете?
— Да ваш чемодан пахнет дегтем.
Эти и подобные им факты не давали мне особенного повода чувствовать подъем моего национального чувства, а в отношениях немецких чиновников и лесничих, которых я видел довольно, очень часто обнаруживалось не совсем искусно скрытое сознание превосходства их германской расы над моей славянской. Вообще в глазах немцев я был "русский", а это слово имело для них определенный смысл. Впрочем, их отношение было всегда мягкое и добродушное, и когда заходили разговоры о русских порядках, то мне в разных местах Германии пришлось слышать рассказ о русской большой пчеле, которая пролезала в леток гораздо меньший ее, потому что "er muss" {была обязана.}. (В этом "er muss" и заключалась вся соль анекдота.) Не скажу, чтобы анекдот был вовсе лишен политической иронии. И не одни лесничие и чиновники смотрели на Россию так. В Берлине я был у Энгеля, он уже тогда был известный статистик и заведовал статистическим бюро. Выслушав ряд вопросов (вопросы эти были смешанные: лесоводственные, экономические и даже литературные), на которые я желал бы получить из статистического бюро сведения, Энгель с мягкой иронией мне ответил:
— Может быть, у вас в России ("у вас в России" он подчеркнул) можно найти эти сведения, но у нас их нет.
Наконец, в Швеции был со мной такой случай. Я приехал в Мальме с рекомендательными письмами к тамошнему лесничему и с ним объехал (на лошадях) южные шведские лесничества. Нам пришлось сделать больше двухсот верст. Когда мы отправились в путь, лесничий мне говорит:
— Не говорите нигде, что вы русский, я буду выдавать вас за немца, иначе я за вас не ручаюсь.
— Это почему?!
— Шведы еще не могут забыть русским Аландских островов.
Вообще я чувствовал себя в Германии в положении жертвы, на которую взвалили ответственность за все русские прегрешения, за нашу историю, политику, просвещение, даже за наши снега и морозы. Точно во всем этом был виноват только я.