Отступление о государственной безопасности
Презренье согревает гневом...
Александр Блок. Ямбы
Нет, я не о Комитете буду вести тут речь, а именно о безопасности со строчной буквы. Нужно ли обладать особой мудростью, чтобы понимать: во имя внутреннего спокойствия не следует искусственно провоцировать недовольство, даже тревогу населения. Никакие его слои возбуждать не нужно: выйдя из привычного повиновения, они могут стать опасными. И ведь не в том дело, что поднимется мятеж, а будут созревать разные подспудные настроения. Впрочем, возможно, что Комитет в таких настроениях заинтересован: они оправдывают его деятельность, его террористические акции или намерения. Писатели не взбунтовались, но едва ли они со спокойным равнодушием отнеслись к происходящему. Их ни о чем не спросили, им ничего не разъяснили, их толком даже не информировали ни о чем; их просто запугали. К страху они привыкли. Это так. Но стоит ли их доводить до края? Ведь вот и студенты ко всему привыкли, но мирные обычно, бессловесные девушки и юноши внезапно стали делать то, что на Западе так естественно привело к майским событиям 1968 года — и что так противоестественно в нашей безмолвной стране.
На скамейках в саду Герценовского института появились надписи масляной краской. На стенах института, на досках в аудиториях, даже на стенах близлежащих улиц возникали ночью надписи. И это было не обычное хулиганское сквернословие, а требования: «Верните профессора...» Пришлось представителям администрации ходить с ведерком и кистью и замазывать. Но ведь можно замазать надписи, а недовольство? А недоверие? А негодование? Все это оказалось устойчивее, чем можно было предположить. В конце апреля 1975 года, в годовщину событий, те же (или другие?) студенты Герценовского института устроили забастовку и распространили листовки. В Советском Союзе таких вещей не бывало — нужно было здорово постараться, чтобы их спровоцировать. Мне рассказали, что на другой день после обнаружения листовок несколько студентов бесследно из института исчезли.
В институте силами моих учеников был подготовлен сборник статей под названием «Стилистические проблемы французской литературы». Он был широко разрекламирован, собрал около четырех тысяч заявок от разных институтов и книжных магазинов страны. Тираж — 4 тысячи экземпляров — был уже напечатан. В книге было мое предисловие, и почти каждый автор — а всего их около двадцати — ссылался на мои работы; понятно, ведь это мои ученики, мое исследовательское направление. 25 апреля, когда изгнали составителя этой книги, было принято решение: уничтожить и весь тираж, сжечь все четыре тысячи. А потом издать том заново — убрав упоминание злодейского имени, отныне запретного, обреченного на забвение. Так книга и вышла: моя книга — без моего имени. С цитатами из моих работ — но без ссылок на меня. Беспримерно по цинизму (даже обложка была нарисована моей дочерью)! Уничтожение тиража, четырех тысяч экземпляров, и выпуск в свет фальсификации — разве это не провокация недовольства, пусть даже загнанного глубоко внутрь?
В издательстве «Прогресс» был подготовлен второй том двуязычной антологии «Французские стихи в переводе русских поэтов», здесь я печатал многих молодых поэтов-переводчиков, которых собирался представить читателю в одном ряду с известными мастерами. Тираж не был готов, но все корректуры уже прошли. Эту книгу тоже запретили, набор рассыпали. Может быть, и она когда-нибудь выйдет без моего имени и даже как-то пересоставленная? Но живы десятки литераторов, знающих, кто эту книгу придумал, собрал, отредактировал, снабдил вступительной статьей и комментариями. Разве запрет такой книги — не провокация?
Стилистика французской литературы. Русские переводы французской поэзии, классические и современные. Это что, политика? Подрыв государственных основ? Именно в этом я видел цель моего существования и моей работы. И все это оказалось уничтоженным, запрещенным, изуродованным. Пострадали десятки авторов. И сотни, если не больше, слушателей. Им теперь читает лекции мой ученик, но я-то знаю, что доучиться он еще не успел.
А теперь, год спустя, не только имя мое (наряду с именами Ю. Г. Оксмана и В. С. Гроссмана) запрещено упоминать в печати, но и все сочинения, подписанные этими проклятыми именами, во всех библиотеках преданы огню. Труды по теории стиха и теории перевода, по истории французской, немецкой и русской литературы, по стилистике и поэтике.
— Сегодня я была фашисткой, — сказала старая библиотекарша моей знакомой, вернувшись домой в слезах. — Я жгла работы...
Бросая книги в пламя, она просматривала их. И она не могла никак понять: зачем она это делает? Почему филологические сочинения оказались опасными для ядерной державы? Ей не объяснили ничего, как прежде, год назад, ничего не объяснили ни писателям, ни студентам. Последним просто сказали:
— Профессор Эткинд занимался недозволенной деятельностью и преподавать больше не будет.
— А кому нам сдавать экзамены? — спрашивали студенты, окончательно сбитые с толку. Экзамены у них принял мой коллега, специалист по другим наукам, и студенты отвечали ему, отлично это понимая. Ко мне время от времени кто-нибудь из них приходил — с цветами и слезами — и пересказывал фольклорные студенческие объяснения происходящего. Эткинд был соавтором Солженицына по «Архипелагу ГУЛаг», или в лучшем случае редактором. Он подсунул машинистке печатать рукопись Солженицына; та, работая «слепым методом», не знала, что печатает, а кончив, прочитала и от ужаса повесилась. У Эткинда был роман с машинисткой, которая печатала «Архипелаг»; одновременно она жила с Солженицыным, и эта близость ее погубила. У Эткинда был обыск, нашли сорок экземпляров «Архипелага ГУЛаг», тогда как можно (разрешается?) иметь дома не больше десяти...