Разговор с Кругловой мог бы меня научить — борьба «внутри» бесполезна. Но друзья настаивали, а я еще верил, что буду работать дома. И продолжал рассылать письма. Нет, больших надежд я не питал. Но мне все казалось, что какое-нибудь мое письмо попадется на глаза разумному человеку, тот вдруг присмотрится, удивится — и все пойдет в обратном направлении с такой же ошеломляющей внезапностью и с такими же крутыми виражами, и здравый смысл возьмет свое. Как читатель помнит, Союз писателей официально моего исключения не подтверждал, и мне представлялось возможным, что и Союз — одумается. Мои ответственные друзья ходили к руководителям Союза — к Георгию Маркову, к Юрию Бондареву, еще к кому-то, — горячо говорили о вредности явно сфабрикованного дела, выслушивали невнятно сочувственные ответы, содержащие подчас даже предложение денежной помощи; тем все и кончилось. Как было сказано, в начале июля меня вызвали в ленинградский Союз писателей к так называемому «рабочему секретарю» (то есть штатному, не-писателю) Г. Н. Попову; ему было поручено ознакомить меня с протоколом заседания секретариата, состоявшегося два с лишним месяца назад (почему с таким опозданием, Попов мне не ответил), и выдать копию московского решения — о моей «враждебной антисоветской деятельности». Я впервые прочитал то, что напечатано выше, и, читая, не удерживался от восклицаний — то недоумения, то бешенства. Я кричал:
— Как Дудин смеет говорить о национализме, фашизме, сионизме? Он был пьян? Или помешался? Или ему подсунули что-то другое?
Миролюбивый, крайне смущенный Попов увещевал меня:
— Да ведь я тут ни при чем, я уполномочен вас информировать, это не я говорил.
А я бушевал:
— В Союзе писателей меня никто не принял. Я рвался беседовать с Холоповым, он несколько дней увиливал, потом уехал в отпуск. Все прочие меня избегали. Вы здесь мой первый собеседник после 25 апреля. Больше мне спросить некого. На секретариате вы были. Значит, и вы несете ответственность. Как вы смели молчать, когда Дудин клеветал? Или нес очевидную ахинею? Когда Чепуров безответственно фантазировал, а Орлов лгал и злобствовал, сводя старые счеты? Как вы смели молчать?
Попов меня успокаивал — он человек маленький, технический работник, писателям виднее, постепенно все образуется... На прощанье, выйдя из-за стола, он произнес:
— Вы записывались на новую машину, и вот я хочу вам сказать: вы в моем списке остались, и машины скоро будут.
— Господь с вами, Геннадий Николаевич, какие тут машины? До того ли мне?
То, что он сказал, было так глупо, что не стоило ответа. Но я был... я был тронут: может быть, и в самом деле Попов хотел мне показать, что остался человеком? И произнес те единственные слова косвенного сочувствия, на которые был способен?