Какое удивительное утро! Седьмой час. Солнце чуть зарделось как вспыхнувшая граната. В прекрасной торжественной чистоте стоят холмы, покрытые морозной пылью. Вдали, за холмами, лежит ещё утренняя тьма, в которой задорно и весело перекликаются мортиры. Странно сказать, но эта музыка услаждает ухо.
Не надо обладать ни талантом, ни красотой изложения, надо только с полной правдивостью рассказывать все, что сейчас совершается кругом, - и для каждого станет ясно, что это не просто бой, а какой-то сатанинский поединок, не нами начатый и в который мы втянуты помимо собственной воли.
Слепое буханье пушек победоносно и радостно перекатывается из долины в долину. Голова теряет власть над чутко насторожённым телом, которое жадно прислушивается к свирепой музыке батарей. Я чувствую, как с канонадой и трескотнёй пулемётов на меня накатывается волна какой-то боевой хлыстовщины. Мне хочется гаркнуть, чтобы грозно прокатилось по всем холмам:
- Сибирь едет, етитная сила, держись!..
Так кричали сибирские стрелки, пришедшие на защиту Варшавы и прямо из вагонов бросавшиеся в бой.
- Шевелись! - лихо покрикивает фельдфебель. И весь захмелевший от собственного крика порывисто повторяет в каком-то буйном азарте: - Эх! Хорошо бы теперь выкатить на позицию и скомандовать: «Первое! Второе! Лупи! На, получай, мерзавец!.»
Канонада все крепнет; захлёбываясь, трещат пулемёты. Гужейные залпы рассыпаются лихорадочной дробью.
- Снарядов! - орёт взбудораженным голосом батарейный. - Чего копаешься? Ползёшь, как мокрая вошь...
- А много «яво» набили? - любопытствует кто-то из солдат.
- Как клопов, - солидно отвечает батарейный. И тут же, загораясь, выкрикивает: - Окоптил души чёртов Вильгельм! Да дай ты мне его, сволочь смердящую, сюда, я бы ему голыми руками семь смертей сделал!
Без конца тянутся раненые и пленные. Выглянул в окно за обедом: вся улица запружена австрийскими шинелями. Лица измученные, синие, как шинели. На плечах белые одеяла. Ёжатся и подрыгивают от холода. Все столпились вокруг нашего обоза: везёт на позицию сухари. На глазах у всех происходит откровенная мена. Наши солдаты прикладываются к австрийским манеркам, а австрийцы жадно грызут наши сухари. Выхожу на крылечко.
Вереницы раненых с землистыми лицами и окровавленными жгутами на руках и ногах сеют тревогу своими рассказами. По их словам, положение безнадёжное. Окопы завалены трупами, масса убитых офицеров: убит командир Лохвицкого полка Фотиев, убит штабс-капитан Переяславского полка Баташов, прапорщик д-й батареи Филонов. А снарядов все нет, и батареи все время вынуждены задерживать и ослаблять огонь.
Среди пленных оказались тяжело раненные. Их вместе с нашими ранеными поместили в заброшенной хате и оставили на произвол судьбы. К утру половина из них скончалась. Меня поражает равнодушие солдат перед трупами, и я не знаю, результат ли это фатализма или военной обезличенности? На наших глазах подъезжали телеги с трупами. Трупы сваливали в разрушенной избе - без окон, без крыши. И никто даже не полюбопытствовал заглянуть, кого привезли. К трупам относятся так же, как и к письмам, которые валяются в окопах. Иной раз подберёт кто-нибудь такое письмо, прочитает несколько строчек, скажет небрежно: от жены, от брата, от матери - и снова бросит на землю. Это не столько эгоистическое равнодушие к чужому горю, сколько желание отгородиться от слез. Страховка собственных нервов. Кругом трупы, трупы и трупы. Развороченные внутренности, запёкшаяся кровь, раздроблённые черепа. А живые солдаты проходят мимо, словно не замечая ни крови, ни мёртвых. Они улыбаются, смеются, поют и между трупами выгребают картошку. В их шутках - намеренная бравада.
Из жажды жизни рождается боевой фатализм. Из боевого фатализма вырастает равнодушие к чужой смерти: так суждено, так полагается на войне!.. Это закон природы. Вот отрывок интересного офицерского письма, подобранного в окопе: