Оказывается, Пахну Волю мы давно миновали. Неприятель только что отступил, и парку дано предписание перейти на четыре версты вперёд. Валентин Михайлович с воодушевлением рассказывает о боях, о наших победах. «Висла долго была красной от крови», - повторяет он много раз. В нашей бригаде есть много пострадавших. Ранены Яблонский, Грогин, Гудим-Левкович. Убит разрывной пулей поручик Терентьев, молодой талантливый композитор. Валентин Михайлович вытаскивает из кармана разряженную разрывную пулю и показывает мне цилиндрическую капсулу, наполненную гремучей ртутью.
- Такая белая, красивая штучка, - философствует Костров, - а хватит по башке - хуже Господа Бога поразить может.
Вдруг он останавливается среди дороги, смотрит пристально мне в лицо и произносит с печальной укоризной:
- Из Люблина едете и не могли догадаться...
- Е! - радостно отзывается Коновалов. - Усэ е: и водка, и колбаса. На пункте.
- Да ну? Эх родина - великое дело!.. Отпразднуем победу над немцем! Уконтропим Возвращаюсь в Люблин. Сижу в Новой Александрии в ожидании поезда. Каждый час отходят в Люблин поезда-теплушки. Каждый увозит тысячи раненых. Уже больше шести часов сижу на платформе. Давно перевалило за полночь, а санитары все приносят раненых. Платформа, вокзал, станционные комнаты, эвакуационный двор, все пути завалены ранеными, которые тихо стонут и терпеливо дожидаются очереди. Каждый поезд увозит тысячи, а взамен увезённых приходят с позиции сотни и тысячи новых - усталые, изнурённые, землисто-серые. Умоляюще смотрят они на санитаров и докторов. Во втором часу ночи над нами сжалились и пустили в почтовый вагон. Кроме пяти почтовых чиновников в вагоне находились несколько офицеров, врачей и священник.
Лица у всех неприветливые и злые. Фрондируют, ругают начальство и русские порядки. Всех больше горячится доктор-грузин.
- Скажите, это порядок? - выкрикивает он со своим гортанным акцентом. - Это порядок, когда у нас триста санитаров, а кухни походной нет! Я говорю: дайте мне кухню, а они говорят: на триста человек закон не позволяет. Это закон? Такой закон надо сжечь, а того, кто исполняет этот закон, - повесить!
- Знаете, а я вот читал... - пытается вставить старший почтовый чиновник.
- Где вы читали? В газетах? Не верю газетам, - азартно отмахивается доктор. - Пишут в газетах, что немцы голодают. Не-эт! Немцы не голодают! У каждого пленного в сумке - прессованные сливки, размешал в горячей воде - вот тебе молочный суп. У каждого немца - грибы сушёные, разные консервы. Это мы голодаем! У других на сучок в глазу показываем, а у себя бревна не замечаем. А какая у нас медицина? Аспирин - такое дешёвое... вещество - и того нет. Если бы мне пятьсот рублей в месяц предложили в мирное время, я лучше сдохну, как собака, а военным доктором не пойду.
- А я вот читал... - робко настаивает почтовый чиновник, - многие офицеры пишут...
- Где вы там читали? - горячится грузин.
- Да знаете, в дороге скучно, делать нечего, и вот читаю открытые письма господ офицеров...
- Вы видите, какие порядки?! - вскрикивает доктор. - За это ещё Гоголь ругал Госсию... как он там? Почтовый чиновник Шпиков...
- Шпекин, - вежливо поправляет московский прапорщик. По мирному времени это скромный буржуа: у него фабрика обоев. Сопровождал эвакуированных пленных в Сибирь. Теперь направляется в четвёртую армию за назначением. На лице его полное внимание, но глаза лукаво поблёскивают. Время от времени он вставляет ядовитые реплики:
- Гусскому солдату по фунту хлеба в сутки дают. Кабы он свой не прикупал, давно бы вся армия с голоду околела.
- И хлеб на свои деньги, - пылко подхватывает грузин, - и сапоги на свои деньги. Газве можно в казённых сапогах такие переходы делать?
Мой сосед, поручик с наивными голубыми глазами, произносит с суровой сосредоточенностью:
- А у меня брата убило... На моих глазах... В одном окопе сидели... Осколком в живот!.. Как вилами проткнуло. Слышу: кричит не своим голосом. Смотрю: кровь меж пальцами хлещет... За живот держится. На моих глазах умер. А я два дня после этого пробыл в окопе и стрелял. И Вася тут же. Вот уж которая неделя, а все забыть не могу...
Артиллерийский офицер все время тихо переговаривается со священником. До меня долетают обрывки этой беседы.
- В армии теперь Пуришкевич, - сообщает священник. - Он устроил санитарно-питательный пункт... как же, как же... Энергичнейший, редкий человек... Свой поезд с кухней... Во время последних боев шесть тысяч человек накормил... И в сферах всемогущ... Железнодорожные власти трепещут... Чуть что - летит телеграмма принцу Ольденбургскому... Собирается писать книгу о войне под заглавием «Что я видел».
- Интересно. А что же он напишет? - спрашивает артиллерист.
- Все, - важно отвечает священник.
- Да, он молодчина, Пуришкевич! - воодушевляется офицер. Понемногу вагон погружается в дрёму. Только священник с артиллеристом все ещё беседуют.
В почтовом отделении задули свечу, и стало совершенно темно в вагоне. С минуту длилось молчание, потом послышался печальный голос поручика:
- Сколько дней в окопе вместе сидели. Бывало, взвод засмеётся, а они сейчас же на звук - тр-р-р - из пулемёта. Опасно пошевельнуться. И вдруг «чемоданом» ахнуло... Я к нему... Кровь хлещет, а он уж мёртвый... Надо бы хоронить - нельзя: бой идёт. Два дня стрелял, а Вася тут же... Хотелось гроб сделать... Да где уж... Опустили в землю. Я хоть лицо платком закрыл... Не хочется, чтобы грязь в лицо... Который вот день, а все не могу привыкнуть...
- Привыкнете, - зевая говорит артиллерист. - На войне ко всему привыкаешь.
- А я вот, знаете, читал, - робко начинает почтовый чиновник, - офицеры пишут: пока ещё с ума не сошёл, но ад такой, что многие уже помешались...
Но его уже никто не слушает... Вагон спит: доктор-грузин, окаменелый поручик, окаменелый чиновник...