Мы услышали странный этот голос перед ночью; был час тишины, и сквозь ветви сочился поздний свет - ослабнувший и словно помертвелый, и тайга стояла нечеткая, вся в размытых тенях, в сером дыму.
Мы шли по завалам, увязая в сыпучем снегу, усталые и сильно зазябшие.
- Шабаш, ребята! - сказал, останавливаясь, Ананьев. - Ни день, ни тьма, самое время паскудное, будь оно неладно. Пора ночлег изготавливать.
И в этот момент возник из сумрака голос.
Непонятный это был голос! Он возник на негромкой ноте, летел над тайгой и рвался с коротким всхлипом. Словно бы кто-то задыхался там - плакал или смеялся тоскливо. Нет, скорее плакал… А может, грозил?
- Эт-то еще что? - сказал, стукнув зубами, практикант Гриша; тревога метнулась по его лицу.
- Не пойму, - сказал Ананьев. - Сроду не слыхивал. - Он опустил брови. - Не слыхивал, нет! А уж я-то, кажется, здесь все насквозь понимаю.
Охотник - промысловик, старый лесной скиталец, он встретился нам случайно и не очень давно в одном из тазовских сел.
- Ребята, - сказал он. - Куда же это вы топаете на зиму глядя? Сгибнете ни за понюх, ай-ай…
И тут же с легкостью согласился проводить нас к низовьям Таза.
- В тайге что любезно? - говорил он. - Воля! Иди хоть на сто верст, дыши - не надышишься.
Где-то на Туруханке имелся у него дом и, кажется, - семья, но, судя по всему, бывал он там не часто и не любил оседать. Косматый, в медной нечесаной бороде, был он угрюм и беспечен и весь пропитан сыростью и кислым самосадным духом. Он стоял теперь, переминаясь в снегу, - налаживал папироску.
Голос шел с заката, из-за тусклой еловой гривы, тосковал невнятно и перемежался хриплым клекотом. Он полон был смятения и ярости, этот голос, и звучал, забирая все выше и все пронзительней. И вдруг пресекся. Всхлипнул шумно.
И сразу же в уши нам мягко надавила тишина.
- Зверь какой-то, - сказала Аня.
- Ясное дело, - усмехнулся старик. - Только вот - какой?
Некоторое время он помалкивал, распустив морщины, цедя сквозь усы кудрявый дымок. Потом медленно потащил из-за спины дробовик.
- Что-то не так, ребята. Нехорошее что-то нутром чую! Пятый десяток по тайге хожу, такого зверя не слыхивал.
Он обтер рукавом ружейные стволы, щелкнул курками.
- Вы, Гриша и Анна, насчет костра хлопочите, а мы сходим, разузнаем. Мы недолго!
- Боязно чего-то маленько, - сказала Аня. Она посмотрела на меня внимательно:
- Тебе как?
- Да нет, ничего, - забормотал я, поеживаясь. - Пустяки.
- Пустяки, - сказал Гриша. - Но все же…
- Боязно! - тихо и просто сказал старик. - А как же? В тайге надо бояться… Бояться надо трусить нельзя! Этот закон что для зверя, что для человека, - един! Ну ладно, потопали.
Еще раз, близкий и недолгий, пронесся крик в тишине. Мы брели, углубляясь в пасмурные хвойные недра. Грива густа была и не хожена, и только путаный звериный лаз рассекал подлесок - уводил в низину; там ельник распадался.
Я смотрел в сутулую, качающуюся стариковскую спину; он шел впереди - неслышным, каким-то щупающим шагом. Внезапно он замер.
- Тут! - прошептал он, умеряя дыхание. - Есть такое дело! Гляди, гляди.
Заснеженное овальное озерцо открылось нам. Оно лежало в пологих берегах - светилось зеленовато. Вокруг толпились стволы, висли низкие мохнатые кроны.
В центре его темнела полынья, и там, в тени, в белесоватой полумгле, угадывалось смутное движение; кто-то дышал там, у края пролома, хрипел и и ворочался тяжело.
Звучно плеснулась вода. И еще. И потом затихло все. И тотчас Ананьев повернулся ко мне - придвинулся плотно.
- Нерпа! - шепотом воскликнул он. - Полярный тюлень… Ну, дурак же я старый, Господи. Как это я раньше не сообразил? Но вот что непонятно: почему ее сюда занесло, в тайгу, в сторону от залива?
Пристально и осторожно обошли мы берега. Потрогали лед - он был еще слабоват и всхрустывал, прогибаясь, и старик сказал:
- Она, глупая, весной заплыла - случайно - по большой воде. За рыбой, ясное дело! А после вода спала. Теперь вот она и мается и плачет… Жалко!
- Жалко, да… Хотя чего ж плакать? - сказал я. - Воды хватает. Отсидится.
- Так ведь - одна!
Ананьев поднял лицо, колючие глаза его расширились; далекий сумрачный свет разливался в их глубине.
- Одна! - сказал он строго. - Это ты можешь понять? Ну, потом жизнь тебя достанет
- поймешь… Нерпа семьей живет; ей, как и человеку, в одиночку, без своих нельзя. Нипочем нельзя! Да и не знаю, отсидится ли…
Он опустился, кряхтя, на корточки. Ощупал пальцами снег. Чиркнул спичкой.
- Тут, я вижу, рысь бродит. Гляди, наследила… Вот, гляди, к полынье хотела подобраться. И ведь подберется, подлая. Нет, браток, тут заплачешь!
Мы воротились не скоро. Тянуло морозом с реки; снежок подсох и позванивал ломко, и было зябко и неуютно в сплошной непроницаемой темени. Еще не рождалась луна - стояли последние осенние ночи.
- Проводник-то наш каков, а? - укладываясь, сказал Гриша. - Помнишь: бояться надо
- трусить нельзя.
А Анна добавила: - Что ж, это - характер! Настоящий мужчина, таежник…
Я оглянулся на старика. Он сидел по другую сторону костра и таким запомнился мне надолго - угловатым, всклокоченным, неподвижным.
Дымные отсветы шатались по его лицу, и борода казалась раскаленной, а за спиной, из холодной глубины все тосковал, все кого-то звал и оплакивал одинокий, томительный голос.
Утром Ананьев сказал, поскребывая в медной бороде:
- Я, ребята, обещался свести вас к Тазовской губе… Она вот она - за излучиной. Километров двадцать, не более того. Здесь дойдете сами.
Он говорил, занавесив бровями глаза. Он смотрел на восток - туда, где клубилось за хребтами низкое ледяное солнце.
- Уж вы, ребята, не обижайтесь, а я - домой! Полгода ведь не был, не спал в тепле, шутка сказать. Все один, один… Нынче целую ночь думал… А вы молодые, шустрые, вы и без меня дойдете, дотопаете - свободно. Вас еще жизнь не достала - вам легко!
И мы расстались с ним, досадуя и торопясь.
* * *
Мы расстались - но история эта запомнилась мне.
Образ старого лесного бродяги, вдруг заскучавшего по семье, по дому, нередко теперь возникал перед мысленным моим взором и слова его: "Человеку одному, без своих, нельзя, нипочем нельзя", - слова эти запали в душу глубоко и прочно. В самом деле, пора и мне менять адрес, - думал я, - пора возвращаться в Москву, в город своего детства. Там я буду среди близких, среди своих. У меня там будет твердая почва; я развернусь в литературе, начну… Начну… А здесь - что в конце концов меня здесь держит? Что привязывает к этой экспедиции? По сути дела, она - мое случайное пристанище. Я ухватился за нее, как утопающий хватается за соломинку. И - не утонул. Удержался на поверхности. Сберегся - и слава Богу! Но это уже позади… И хватит таежной романтики! Надо думать о главном, о будущем.