ЛЮБИТЕ ЛИ ВЫ РОДИНУ? –
Они стояли за барьером, в пяти шагах — не больше, но между нами уже легла вечная разлука.
Потом им велели очистить помещение, и они перешли на балюстраду.
Таможенники водили по животу Гека своей дурацкой машинкой — наверное, искали фамильные драгоценности.
— Покажите кошку!
Лиля достала из корзинки бедную, обмочившуюся от страха Бишку и передала ее им с тайным злорадством.
После досмотра мы оказались в огромном, почти пустом зале. Начиналась посадка в автобус.
Служащие получили приказ не помогать — это стало ясно с первых же минут. Старики-пассажиры растерянно хватались за свои вещи.
У дверей торчал здоровенный лоб в пограничной форме.
Я спросил:
— Поможете?
Он качнул головой и процедил:
— Нет.
— Молодой, здоровый — все в Вене расскажу!
Он только презрительно усмехнулся уголком губ.
В последнем разговоре Павел Константинович спросил:
— Я надеюсь, демонстраций не будет? Я ответил:
— Выгрались вы в свою игру! Какие демонстрации? Мне бы до больницы добраться.
Теперь они сами устроили демонстрацию — на всю катушку. Чего они хотели — наказать меня, потрепать нервы, поглумиться под занавес? Не знаю. Во всяком случае, эффекта они не рассчитали.
С балюстрады доносились возмущенные крики. Внезапно я почувствовал, что коляска отрывается от земли. За нее ухватились сразу несколько человек. Это были старые люди, но они справились. Автобус двинулся и все на миг стало нереальным — будто не со мной.
Однако поднять меня на самолет по узкому трапу старикам было действительно не под силу. Экипаж застыл, вызывающе скрестив руки на груди. Какой-то находившийся под крылом парень в спецовке, очевидно механик, сделал несколько шагов в нашу сторону и, спохватившись, остановился.
Тогда Лиля стала кричать иностранцам. Подбежали двое. На своем чудовищном немецком языке я объяснил им, как надо меня нести: "Eine hier, andere hierund nehmen mir so…"
(Впоследствии выяснилось, что оба — итальянцы, неплохо понимают по-русски, а по-немецки не знают ни слова.)
Одного я обхватил за шею, другой взял меня под колени, и по тесному проходу они протиснулись со мной в первый салон, и бережно, но неумело опустили на сидения.
Я лежал на трех креслах с вдавившимися подлокотниками — раскорякой: одна нога на откинутых спинках противоположного ряда.
Пассажиров было мало. Самолет заполнился лишь на треть. В соседнем салоне один из итальянцев, Джузеппе Пуллини, потрясенный, спрашивал у Лили:
— Что сделал этот человек — ваш муж? Почему команда ведет себя так?
Лиля сказала:
— У него отобрали дневник. Итальянец не понял:
— Книгу?
— Нет, рукопись.
— И всё?
— И всё.
Тут итальянец произнес великолепные слова:
— У вас еще будут проблемы, — сказал он. — И, вероятно, много. Но они будут совсем другие. Таких унижений и трудностей вы не испытаете уже никогда.
И неожиданно спросил:
— А вы любите родину? У Лили брызнули слезы.
— Я знаю, — вздохнул он, — все русские любят свою родину.
А я лежал — неудобно и странно — на трех сидениях. Друзья мои превратились в потусторонних духов, мимо, по проходу, сновали недружелюбные стюардессы, за окном серел кусочек предутреннего аэродрома — последняя хмурая полоска моей земли.
В голове бились строчки:
"Наша улица… уже не наша.
Сколько раз по ней… уже не мы".
И рядом с этими строчками метались и плакали мысли: "Вот как повернулась жизнь… Ведь вот как повернулась… Самолет улетает на чужбину… Господи, Господи, самолет улетает на чужбину… И в нем, уткнувшись лицом в холодное стекло, лежу я".