автори

1585
 

записи

222133
Регистрация Забравена парола?
Memuarist » Members » Lev_Druskin » Ахматова - 1

Ахматова - 1

01.03.1966
Ленинград (С.-Петербург), Ленинградская, Россия

АННА АНДРЕЕВНА АХМАТОВА-

К портрету Анны Андреевны Ахматовой приступаю с робостью.

Имя ее я услышал в шестнадцатилетнем возрасте от моей московской тетушки Фани Гинзбург. Она сказала, что это дореволюционная поэтесса с маленьким, но очень красивым и искренним голосом.

Обычно так хвалят певиц.

Через пару недель я держал в руках «Чётки», но по-прежнему был уверен (до самого конца войны), что автора уже давно нет в живых.

Первую нашу встречу помню смутно. По-моему, я позвонил ей домой, и Ахматова пришла ко мне по зимнему снегу пешком через весь город. "Не люблю трамваев" — сказала она, здороваясь.

Это было для нее счастливое время. Ее стали понемножку печатать, и она как бы возникла из небытия.

Недаром муза в "Поэме без героя", обращаясь к своей хозяйке, восклицает:

 

„А твоей двусмысленной славе,

Двадцать лет лежавшей в канаве,

Я еще не так послужу.

Мы с тобой еще попируем,

И я царским моим поцелуем

Злую полночь твою награжу".

 

Кажется тогда я прочитал Анне Андреевне всего одно стихотворение, как считал — лучшее. Особенно нравилось мне четверостишье:

 

Да, любимая будет довольна

И придет в балаганчик опять.

Что ж, я шут прирожденный! Но больно

Мне стихами тебя забавлять.

 

Ахматова улыбнулась: "Такую вещь мог бы написать Блок".

А я обрадовался и возгордился, не понимая, что она деликатно упрекнула меня в подражательности.

Говорили мы, очевидно, о поэзии. Память сберегла лишь одну, поразившую меня мысль:

"Плохие ботинки все-таки кое-как еще можно надеть. Но кому нужны плохие стихи?"

День этот почему-то быстро забылся, хотя я прочитал почти все, что она написала, очень ее полюбил, и у меня даже хранился первый вариант «Решки» с авторскими пометками на полях.

Но до пира, до царского поцелуя музы было, к сожалению, далеко. В газетах зачернело постановление ЦК о журналax «Звезда» и "Ленинград".

Писателей собрали в большом зале Смольного. Ахматова и Зощенко приглашены не были. Председательствовал Попков.

Мне подробно рассказывали про этот шабаш. Сперва на сцену вышли эмведешники. Они расселись вдоль всей стены. Некоторые спустились в зал и встали у дверей, чтобы никто не смел покинуть помещение.

Затем появился Жданов. Он говорил без бумажки.

Ахматову он определил грубо и безапелляционно: "Взбесившаяся барынька, мечущаяся между будуаром и моленной".

До сих пор с ленинградского университета не смыто позорное пятно — "Университет имени Жданова". И до сих пор, думая о взаимоотношениях партии и Ахматовой, я вспоминаю строку:

 

"В моей крови ее неутоленный рот"

 

После доклада были выступления писателей — Григорьева, Федорова, секретаря парторганизации Мирошниченко.

Николай Никитин так разволновался, что начал: "Выступая с этой эстрады…" Из зала несколько голосов поправили: "С трибуны".

Юрий Герман, недавно хваливший Зощенко в печати, во время покаянной речи расплакался.

Подвиг духа совершил Владимир Николаевич Орлов.

В 1946 году, впритирку к постановлению, в Ленинграде опубликовали однотомник Ахматовой.

Книга в продажу не поступила. Тираж уничтожили, кроме двухсот экземпляров, посланных зачем-то в Москву.

Теперь Владимиру Николаевичу предстояло расплатиться сразу за три греха: он был составителем, редактором и автором предисловия.

Но перед лицом этого грозного собрания он не растерялся. Интеллигентный, породистый, еще молодой, он сказал отчетливо и бесстрашно: "Я редактировал стихи Анны Андреевны и наравне с ней отвечаю за каждую строчку".

Он шел по проходу к своему месту и все глядели на него, как на обреченного.

Когда выступления закончились, поставили вопрос об исключении Ахматовой и Зощенко из Союза Писателей.

Женщина, сидевшая позади Евгения Шварца, рассказывала мне, что он секунду поколебался, потом по затылку его потекли струйки пота и он медленно поднял руку.

Не хочу говорить о травле, последовавшей за исключением: это у нас происходит всегда одинаково. Запомнилось только выступление по радио: "Чтобы не быть Зощенко на транспорте, надо…" и т. д.

В связи с тем, что на Западе возникло много слухов, была организована встреча Ахматовой и Зощенко с английскими студентами.

Студенты задали чудовищный по провокационности и недомыслию вопрос: "Как вы сами оцениваете постановление ЦК?"

Ахматова ответила, что к постановлению она отнеслась как советский человек, критику находит правильной и постарается не повторять прошлых ошибок.

А Зощенко не выдержал глума.

Он сказал: "С постановлением я согласен. Но товарищ Жданов назвал меня хулиганом — зто неправда. И еще он назвал меня трусом. Какой же я трус, если я имею два Георгия за мировую войну и орден Боевого Красного Знамени за гражданскую?"

Не дрогнув, слово в слово, он повторил свое заявление на состоявшемся специально по этому поводу секретариате.

Травля усилилась.

На нервной почве у Зощенко начались спазмы пищевода. Умер он в 1958 году фактически от голода — пища не проходила.

Судьбы двух таких непохожих писателей переплелись и бок о бок вошли в печальную историю советской литературы.

Но хватит об этом. Лучше я расскажу про свою вторую встречу с Ахматовой.

 

К старухе, горестной и умной,

Блистательной, полубезумной,

Мы едем в гости сквозь содом

И пиво улицы вокзальной,

И это вовсе нереально,

Что есть она и есть тот дом.

Она торжественно и трудно,

Как бури видевшее судно

К нам выплывала, как фрегат —

Быть может, чуть и старомодный,

Но затмевавший что угодно:

И день, и ночь, и нас, и сад.

Она ко мне благоволила,

Она стихи мои хвалила…

И если двести лет прожить,

Счастливо или несчастливо,

Сотрется все — лишь это диво

Мне будет голову кружить.

И было так невероятно,

Когда мы ехали обратно,

Казалось выдумкой такой,

Что за углом, за полквартала,

Она бредет домой устало

И сосны трогает рукой.

 

Стихотворение это написано гораздо позже, а тогда, второго сентября 1965 года все тот же Миша П. вез нас из Зеленогорска в Комарово по ее приглашению, и в голове, как заклинание, крутились совсем другие строки — не торжественные, а ликующие:

 

Вдоль моря, вдоль моря, к Ахматовской даче…

Дорога витками ведет на Парнас,

Дома и деревья желают удачи

И небо стихи повторяет для нас.

 

Старая заслуженная машина, доставившая мне уже столько радости, сворачивает с асфальта, подпрыгивает три раза на ухабах и останавливается.

Миша и Толя Найман достают из багажника инвалидную коляску, переносят меня и подвозят к веранде.

Ступеньки крутые, перил нет. Как же она спустится? Опираясь на чью-нибудь руку или на палку?

Но Ахматова не показывает нам своей немощи.

Сбоку есть еще один выход, о котором мы не подозрением. И она появляется неожиданно, из-за дома. Она приближается и по мере приближения вырастает — становится все стройнее и выше.

Это, конечно, театр — но какой!

Нам довелось потом жить в ее доме. Лиля много раз промеряла «Ахматовскую» тропинку. Мы думали, там подъем — ничего подобного, совершенно ровно. Эффект остался неразгаданным.

И вот она сидит рядом, в двух измерениях — реальном и нереальном. Потому что поверить в это невозможно.

Я люблю ее молодые портреты, но сейчас она еще лучше

крупная, с белой головой, необыкновенно красивая.

Она приветлива, но немногословна. С ней непросто. Если возникает пауза, она не помогает, а выдерживает ее, пока не заговорит собеседник.

У нее мраморные, очень отекшие ноги старой женщины. На одну сел комар, и когда он начал наливаться кровью, Лиля не выдержала:

— Анна Андреевна, сгоните! Она посмотрела и усмехнулась:

— Что вы, деточка, я их давно уже не чувствую.

Мы спросили об Италии и это ее развеселило:

— Подумайте, вручают диплом и кладут передо мной премию — не хрустящие банкноты, а толстую пачку грязных бумажек. Но это — мильён.

Она так и выговорила: не миллион, а мильён.

И добавила: "Ох уж эти итальяшки!"

В ее словах было не пренебрежение, а ласковая снисходительность русской дворянки.

Я терпеливо дождался просьбы и прочитал стихи — немного, два-три, чтобы не утомить. Было страшно, но легко.

Иногда читаешь и с отчаянием чувствуешь — нет контакта. А тут — полная духовная связь, понимание каждого оттенка.

 

В окно влетают с гулом поезда,

Ты спишь — тебе уютно в этом гуле.

Твоя рука на низкий подоконник

Легла, как пятистишье. За окном

Высокие, ученые деревья. Смешно!

Они по-фински и по-русски

Умеют говорить. А по-арабски?

Конечно, да. Ведь там, на чердаке,

Две ласточки пристроились. Они

Сюда являются уже четвертый год,

И каждый раз — представьте — из Египта.

Счастливые… Но не счастливей нас!

Усталая моя, ты — мой Египет:

И зной, и страсть… Поспи еще немного.

В окно влетают с гулом поезда.

И жаркая, на солнечном пятне,

Твоя рука лежит, как пятистишье.

 

Дослушав, она кивнула:

— Вы вернули слову «Египет» его поэтический смысл. Похоже, она меня похвалила. А впрочем:

 

"От других мне хвала, что зола,

От тебя и хула — похвала".

 

Закончил я стихотворением «Ива». Я читал, уставившись в просвет между Ахматовой и Найманом, но каким-то боковым зрением увидел: после строки "Стыдись, чудак — седая голова" Анна Андреевна быстро, очень по-женски, взглянула на мои волосы.

И тут же опустила глаза.

— Сейчас все пишут хорошо, — вздохнула она, и трудно было понять, есть ли в ее реплике ирония.

Я спросил о молодых. Она ответила:

— Евтушенко и Вознесенский великолепные, замечательные… (задумалась и подобрала слово) — эстрадники. Ни Гумилев, ни Ходасевич ни за что не могли бы собрать такой аудитории. Только я не понимаю, при чем тут поэзия. И об Ахмадулиной:

— На эту лошадку я ставила, но она не пришла.

К Ахматовой мы приехали на редкость удачно. Она была в хорошем настроении. Совсем недавно в магазинах появился и был мгновенно раскуплен "Бег времени" с "Поэмой без героя".

— Вот только «Решку» не пропустили.

Сколько раз Анну Андреевну сбивали с ног, замалчивали, шельмовали — она всегда поднималась.

Поднялась и теперь. Но стихи писала редко.

 

"Что мне делать с такой обузой?

Говорят: называют музой,

Говорят: она на лугу,

Говорят: Божественный лепет,

Жестче, чем лихорадка, оттрепет

И опять весь год ни гу-гу".

 

Хотелось, чтобы она прочитала свое. Хотелось сидеть и сидеть. Но было неудобно, и мы стали прощаться.

Пока меня пересаживали в машину, она глядела нам вслед с суровой, не обижающей жалостью. Так, вероятно, глядела бы простая женщина, крестьянка.

На следующий день она прислала мне свою фотографию двадцать четвертого года с надписью: "Льву Друскину за стихи".

И передала на словах: "Это год, когда меня впервые перестали печатать".

16.04.2024 в 19:41


Присоединяйтесь к нам в соцсетях
anticopiright Свободное копирование
Любое использование материалов данного сайта приветствуется. Наши источники - общедоступные ресурсы, а также семейные архивы авторов. Мы считаем, что эти сведения должны быть свободными для чтения и распространения без ограничений. Это честная история от очевидцев, которую надо знать, сохранять и передавать следующим поколениям.
© 2011-2025, Memuarist.com
Юридическа информация
Условия за реклама