И вот наступил наконец день бенефиса Лазаренко. Готовились мы к нему усиленно не только на манеже, но и вне цирка: я расклеивал по городу афиши, которые сообщали о бенефисе знаменитого соло-клоуна и прыгуна Виталия Лазаренко.
В конце каждой афиши стояло:
"Сегодня, только один день, выступит знаменитый куплетист Петя Тарахно.
Цены бенефисные. Спешите видеть!"
Насчет "знаменитого куплетиста Пети Тарахно" я не обольщался - понимал, что это всего лишь зазывная реклама.
Лазаренко, надев длинные клетчатые брюки и взгромоздившись на ходули, вышел "прогуляться" по улицам города. Впереди шествовали три музыканта, наигрывая веселые марши, а я вслед за ними разбрасывал маленькие летучки-афиши, тоже сообщавшие о бенефисе.
Реклама ли сделала свое дело или имя Лазаренко было притягательно, но к вечеру все билеты были распроданы, и цирк был полон зрителей.
- Ну, Петя, кажется, у тебя легкая рука. Держись сам!
Сегодня твое боевое крещение.
И вот представление началось. Номера Лазаренко, казалось мне, мелькают с невероятной скоростью, и все ближе и ближе мой выход. И вдруг слышу:
- Многоуважаемая публика! Сейчас перед вами выступит знаменитый куплетист Петя Тарахно.
У меня тотчас пересохло в горле. А из уборных уже вышли артисты. Ждут провала, подумал я, столпились у занавеса униформисты и, если в самом деле провалюсь, меня, по обычаю, вынесут с манежа на конюшню, словно мое выступление, моя неудача - всего лишь цирковая шутка. Но для неудачника - это роковая шутка. Не дай бог! Вон Дуров ободряюще подмигивает мне.
Мой выход, а у меня ноги свинцовые, и губ не разлепить, и руки дрожат, и шага на манеж сделать не решаюсь... Тогда подходит Лазаренко и тихонько выталкивает меня на манеж.
Очутившись как бы на дне огромной чаши, я оцепенел. Но только на миг... Посмотрел на зрителей, которые хохотали, глядя на мой костюм, рваный-прерваный, на пиджак, застегнутый на дверной крючок, на ботинки, надетые на босу ногу, поправил на шее красный щегольской шарфик, посмотрел еще раз на всех лукавым взглядом и сказал:
- Поесть не поем, а одеться люблю.
Когда новый взрыв хохота ослаб, я прочитал монолог "От зари до зари". В нем не было ничего смешного, и хотя читал его смешной и оборванный человек, публика уловила его щемящую ноту.
Потом, чтобы сменить ритм и перестроиться, я снял кепку, сложил руки на животе и был готов для куплетов. Оркестр проиграл ритурпель, и я начал петь куплеты "Финтифлюшечка".
Когда я прибежал за кулисы, Лазаренко обнял меня, поцеловал и поздравил с успехом.
Одобренный и удачным выступлением и похвалами Лазаренко, а также униформистов и конюхов, я в третьем отделении уже более уверенно сыграл с Лазаренко пантомиму "Иван в дороге", веселую шутку о том, как бродячий артист приходит наниматься в кабаре и все время попадает в нелепые истории.
Бенефис Лазаренко прошел с огромным успехом. Удачным был и мой дебют. От этого двойного счастья я совсем забыл о том, какая ждет меня печаль: ведь после бенефиса Лазаренко уезжал в другой цирк и мы должны были с ним расстаться. Об этом я не хотел слышать, не хотел думать, не хотел знать. Но расстаться пришлось. На прощанье он обнял меня и сказал:
- Вот увидишь, мы с тобой еще встретимся. Я за тебя спокоен.
Я же за себя спокоен не был. Имея перед глазами таких мастеров, как Лазаренко и Дуров, я понимал, как далеко мне до них, да что до них, до самых рядовых клоунов. Многое из того, что делал на манеже Дуров, в то время было даже выше моего понимания. Многие секреты его успеха оставались для меня непостижимыми, хотя со стороны посмотреть - как все просто. Выходит, читает монолог, сыплет шутками, подхватывает любое слово из публики и парирует его, пикируется, тонко насмехается над зрителями первых рядов партера - не боится.
Я недолго в Феодосии проработал с Дуровым, но это была для меня настоящая школа. И не то чтобы он специально меня чему-то учил, хотя постоянно отмечал и промахи, и недостатки, и удачи, давал советы, иногда даже устраивал нечто вроде репетиции, показывал, как держать руки, как ходить по манежу,- все это были точные указания большого мастера, человека творческого и умного. Но главная моя школа заключалась в том, что я постоянно видел его перед собой. Я не пропускал ни одного его выхода на манеж, ни одной репетиции, да и не только я. Если в программе работал Дуров, артисты никогда не уходили после своего номера, а оставались смотреть его выступление.
Позже, когда я стал выступать с монологами или репризами самостоятельно, я ловил себя на том, что невольно подражаю Дурову, его голосу, жестам, манерам. На первых порах меня это радовало. Но постепенно я начинал понимать, что, подражая, далеко не уйдешь. Ведь сам-то Дуров никому не подражал. И мало-помалу его жесты, манеры, интонации я стал заменять своими.
Но одна его интонация у меня не исчезла, и я не хотел, чтобы она исчезала, - это интонация борьбы, которая была в выступлениях Дурова основной. Он на манеж выходил бороться и вел себя как борец: не боялся атак и контрударов.
Эта интонация борьбы засела в меня прочно. Выходя на манеж, я словно уже был готов к спору, хотя на первых порах никто спорить со мной особенно и не собирался. Но стремление победить какого-то невидимого противника постоянно жило во мне. Может быть, это были еще и отголоски рабочего цирка, в котором мы состязались с настоящим, и оскорбления Злобина, которому я должен был доказать, что его поступок был в высшей степени несправедливым. Во всяком случае, эта постоянная тревога предстоящей схватки меня не оставляла.
Учился я у Дурова и поведению за кулисами: видел, как по-товарищески он относится ко всем, как никогда не отказывается помочь брату-артисту, если хозяин задерживает ему жалованье. На этот случай у него был испытанный способ: прервать выступления. А так как публика шла "на Дурова", то хозяева боялись, как бы не потребовали у них обратно деньги, уступали и выплачивали артисту все сполна.