Так прошла вся зима 1873 -- 74 г. Софочка учила меня и музыке, а когда Эмма решила, что зимой в деревне очень скучно и уехала от нас в город, она занялась и Оленькой и начала ее учить грамоте: у нее на все хватало времени. Она всегда была приветлива, весела, всем довольна, и относилась к тете с дядей как к друзьям и родным, а не так, как обыкновенно гувернантки: критически враждебно, как "вынужденные жить в чужом доме и заниматься чужими детьми". Зато и дядя с тетей ее очень любили, и зима в Губаревке прошла чрезвычайно мирно и согласно. {Не могу не упомянуть, что к апрелю 1874 г. относится первое детское сочинение Лели, написанное им карандашом в толстой тетради в синем переплете, на 175 страницах; полностью титул этого манускрипта, сохранившегося в семейном архиве, таков: "Деревня Губаревка -- Шахматовка. Книга I. До Ярослава I. Русская Старина. 23 апреля 1874 г. Составил Алексей Александрович Шахматов". Вторая тетрадь этого сочинения, написанная Лелей в течение лета этого же года, имеет 178 страниц и носит заглавие "Русская старина. Сочинил 10-летний Алексей Александрович Шахматов".}
Единственным облаком в то время для меня была обязанность не только зубрить целые пассажи из Расина и Корнеля, "с толком, с чувством, с расстановкой", как требовал этого дядя, но мы с Лелей иногда в воскресные вечера должны были выступать в роли Федры, Ифигении и пр. Иногда даже в подобающих, хотя и бумажных, костюмах. Почему-то я возненавидела эти "театры" под критикой дяди и, цепляя одно за другим, этот способ передавать свои чувства...
Не даю даже теперь себе отчета, чем это было вызвано? Леля, и позже любивший декламацию, тогда даже стал увлекаться таким способом выражать чувства с жестами и повышенной интонацией. Я же упиралась: выучить наизусть я еще была согласна, говорить с Лелей "чужими" словами тоже... Но придавать голосу драматизм, выражать "выдуманные" чувства: горе, негодование, радость, испуг,-- да еще деланно красивыми жестами, забывать, что я -- я, было сверх моих сил! "Неспособность к театральному искусству",-- утешала Софочка. "Ничего в ней нет артистичного, поэтичного!" -- ворчал дядя. О последнем я и не мечтала, но тот протест, который зародился во мне с тех пор, что дядя посулил мне немца-мыловара в женихи, стал разрастаться, и мне просто из духа противоречия стало не нравиться именно то, что нравилось дяде, и наоборот; дядя был масон; дядя был вольтерианец; дядя был поклонник запада XVIII в. и французских классиков. Со слезами на глазах он читал Руссо, Гюго, Расина, Ламартина, восторгался стилями Людовиков XV и XVI, подстриженными аллеями Версаля и неотразимыми m-mes Гриньан, Севинье, Монтеспань, Лафайет и пр. И с тех пор я исподволь стала все это ненавидеть: фижмы, мушки, кринолины, пудру, парики, всякую аффектацию, все неестественное, выдуманное, театральное и вычурное...
Понятно, что в сравнении с тем красивым, изящным миром Парижа XVIII в., современный мир, "мещанский", раздражал дядю. Но прав ли он, начинала я критиковать, вероятно, задетая тем, что мне так далеко до этих изящных дам!
Да так ли уж чудесен этот быт, который довел Францию до края гибели, до авантюры корсиканца, которого я не хотела признавать за гения, считая более чем бесцеремонной ту "прыть", с которой он раздавал престолы Европы своим родным.
Нет, видно, во мне притаилась какая-нибудь татарка или "юго-восточная бабушка", для которой классики, Версаль, Трианон, вся эта жизнь, которой так восторгался дядя, казалась искусственной, забавной и просто смешной. Так заволжский пастух, в своем суровом складе жизни привыкший к своим безбрежным степям, перерезанным быстрыми речками и к глубоким затонам реки, вряд ли понял бы прелесть каскад, горок, стриженных деревьев и прочих курьезов искусственной природы Версаля, а барашки в бантиках и пастушки в буклях и на высоких каблучках показались бы ему просто смешными.
Весной, еще до Пасхи, мы должны были сдавать экзамены. Софочка волновалась не менее нас, но все предметы были сданы нами вполне благополучно, хотя экзаменаторы наши были очень серьезные (тетя с дядей), а для пущей важности был приглашен наш батюшка о. Григорий Александрович Вязовский. Только за уроком закона божия Леля запнулся в вопросе о 10-й заповеди. Перечисляя предметы зависти, он произнес: "Ни кота{Вместо "скота", как в тексте заповеди.}его"... и так сам смутился, что горько заплакал. Но его скоро утешили, потому что на все остальные вопросы он отвечал превосходно, даже из латинского языка. И мне тоже удалось, не сбиваясь, пробормотать сквозь зубы: panis, piscis, crinis, finis.
По окончании экзаменов нам были выданы на руки красивые аттестаты с подписями и печатью. Говели мы на Страстной того года в Вязовке у о. Григория Александровича. И говение, исповедь, и все службы с двукратными поездками ежедневно в Вязовку, и заутреня, и возвращение домой тихой теплой ночью, и разговенье, христосование -- все было проникнуто для нас обоих необычайным подъемом духа.