Весной 1875 года я поехал на север. С одной стороны, у меня была надежда разыскать в Москве или Петербурге Мышкина, которого я потерял из виду, и с другой -- предполагал, что мне удастся там привлечь к нашему делу кого-нибудь из уцелевших революционеров от прошлогоднего погрома.
В Москве около этого времени начались аресты, послужившие поводом для процесса "пятидесяти", т. е. кружка Бардиной, Фигнер, Субботиных и др., и общее настроение -- с кем мне пришлось тогда встречаться там -- было сильно подавленное. О Мышкине я не узнал ничего ни в Москве, ни в Петербурге, где я прожил около месяца у одного моего старого приятеля. Тут, между прочим, я познакомился с Г-ым, человеком легальным, но принимавшим участие в, 1874 году в саратовском кружке, и мы с ним часто беседовали, делясь впечатлениями, вынесенными из прошлогоднего хождения в народ. Наблюдения, сделанные им, весьма подходили к нашим.
Как у нас, среди украинцев, на Волге крестьяне тоже ожидали милостей от царя; царизм был так же силен там, как и на юге России. Г-ев высказывал мнение, что в народе возможно вызвать восстание только от имени царя, и я с своей стороны, размышляя о всем виденном и слышанном мною среди крестьян, не мог не согласиться с его мнением,
Возвратившись в Одессу, я поделился этой мыслью со Стефановичем, и тогда-то мы решили применить к делу подложные царские манифесты.
Действовать среди крестьян именем царя само собою напрашивалось. И тут прежде всего мы черпали свои доказательства из истории. Все крупные народные движения в России совершались под знаменем самозванцев, при чем первому самозванцу в смутное время удалось даже овладеть московским престолом. Бунты Пугачева и Стеньки Разина (Разин для придания себе большего значения в глазах народа распустил слух, будто с собою возит царевича), хотя и не привели к победам и были задушены правительством, но все-таки им удалось расколыхать всю восточную Россию. На Украине мы не имели прямых самозванцев подобно Пугачеву, но и здесь имя царя эксплоатировалось для успеха восстания. Так, во время гайдамачины, имевшей у нас место одновременно с пугачевщиной на Волге, народ верил, будто ножи для резания панов-поляков были присланы самой императрицей-Екатериной второй. А что идея самозванства еще не отжила своего времени у нас, в этом мы убеждались примерами из современной истории: корсуньский бунт, один из самых значительных в юго-западной России за последнее время, совершился от имени царя подобно тому, как почти все бунты в период освобождения крестьян, когда всюду крестьяне бунтовали против панов, убежденные в том, что царь стоит за них. Наконец наши собственные наблюдения окончательно укрепили нас в этом; повсюду мы слышали от крестьян, что царь переделит землю. Мы верили, что единственный путь к осуществлению социалистического строя был путь революционный, кровавый. Для осуществления же социальной революции единственным путем признавали путь бунтовской. В нашем представлении бунт являлся таким образом альфой и омегой всего; а бунт в народе возможно было организовать лишь от царского имени.
Правда, нас шокировало подобное средство, но тут опять выручала нас из затруднения история. В то время мы часто прибегали к сравнению современной России с дореволюционной Францией. История французской революции была нашей настольной книгой. И вот, читая Тэна "Les origines de la France contemporaine" {Происхождение современной Франции.}, мы находили там не мало фактов, подкрепляющих нашу теорию. У него мы узнавали, что французские крестьяне начали бунтоваться еще за несколько десятков лет до революции. У него мы могли проследить, как эти бунты вспыхивали, росли, становились чаще и шире по району и как наконец в момент революции вся Франция находилась в восстании. Тэн приводил примеры того, как крестьяне изливали свою злобу на чиновников (акцизных, например), землевладельцев и совершали всевозможные бесчинства с криком: Vive le roi! {Да здравствует король!} Но прошло несколько времени, и этому королю отрезали на площади голову. Весь этот рост революции, вся эта картина до того была заманчива для нас и так, с другой стороны, в некоторых своих деталях напоминала нам нашу собственную историю, что не поддаться желанию проводить параллель до конца нам было очень трудно. И мы проводили эту параллель до конца. Как французский народ в прошлом столетии, рассуждали мы, совершая местные бунты во имя короля, совершил в конце концов революцию, так и мы теперь будем бунтовать наш народ от имени царя; ряд подобных бунтов приведет к революции, которая столкнет наконец народ лицом к лицу с царем, а тогда падет между прочим и царский авторитет. Наш бунт представлялся нам чем-то в роде того, как некогда для Лассаля -- всеобщее избирательное право, т. е. копьем, исцеляющим рану.
Рядом подобных-то умозаключений и примеров мы успокаивали поднимавшиеся по временам со дна души возмущения против задуманных нами ложных царских манифестов.
Как бы там ни было, но по крайней мере в теории мы мирились с этим обманом, который признавался нами за неизбежное зло, так как, чем больше мы размышляли, тем больше укреплялись в той мысли, что в народе возможно было вызвать только авторитарное движение. Само по себе это было косвенное признание с нашей стороны того, что в народе не было почвы для непосредственной революционной деятельности.
Любопытно следующее обстоятельство: наше бунтарство или, другими словами, бакунизм довели нас до признания подложных царских манифестов; между тем, когда мы сообщили о нашем плане самому Бакунину, желая узнать его мнение -- это было уже незадолго до его смерти (1876) -- то он отнесся к этому плану крайне неодобрительно. "Ложь всегда шита белыми нитками",-- говорил он лицу, служившему между нами посредником. Но мы в ту минуту двигались уже, так сказать, по инерции, по известному, строго начертанному пути, изменить который для нас решительно было невозможно. Надо было пережить все до конца.