Бабка Шепотуха («Суматра»)
...И он стал думать, с чего начать, какой эпизод из своей жизни описать, так описать, чтобы было все зримо, точно, и, начиная с этого эпизода, медленно тянуть нить повествования, словно крестьянка из кудели зимним вечером, ссучивая нить, мотает её на веретено…
Он это видел в детстве, но всё это давно исчезло и слова забылись, а он много что про это знал. Знал, как стирают, красят пряжу, сушат, ткут на станке, который был только у бабки Шепотухи, знахарки, вернее притворившейся знахаркой, на самом деле выпускницей медицинского заведения в Санкт-Петербурге, дворянке, скрывшей свое социальное происхождение, с выбитыми зубами, с желтой кожей старой ведьмы.
Бабку боялись все, даже «тайный милиционер», как шёпотом о нём говорили, сексот Жалдобин, так как бабка могла навести порчу, как в два пальца свистнуть.
Все дела, которые были вне человеческого понимания, такие как смерть, болезнь, явление духов, свечение на кладбище, неожиданное кликушество Зины, офицерской жены, запои Жалдобина, эпилептические припадки Феди Черномора, и даже круговерчение кур, когда они неожиданно начинали крутиться на месте, словно в поисках зёрен, всё, всё было в компетенциях бабки Шепотухи.
К ней запросто никто не смел подойти, завидев её, старались, словно забыв что-то где-то изменить маршрут следования, ну её! Мало ли что может случиться, а то вдруг спросит, что, словно знает наперед всё, что тщательно скрывает прохожий. Тут-то и не отвертишься, а она смотрит на тебя из-под надвинутого на глаза платка, и делается тебе нехорошо, и чувствует мужик или баба, что виноваты, кругом виноваты, и скрыть это нет никакой возможности.
Но случись что, сразу бегом к Шепотухе!
Помер кто, не важно, партийный или простой человек, кто обмоет его, кто нарядит его, кто просидит ночь в комнате с покойным, при завешенных зеркалах, при свечах и почитает молитвы над ним, навеки замолчавшим? Только у Шепотухи была толстая книга в потёртом кожаном переплёте, которую она читала шёпотом над покойным, словно ребёнку сказку читала, читала перед вечным сном.
Потом Ваня, уже выучивший буквы, и прочитав свои первые книжки, Аспушкина, Учпедгиза и Истрию ВКП (бэ), заглянул и в бабкину кожаную книгу, но букв он там не обнаружил, ни одной! Были на странице разноцветные разводы, были полустёртые закорючки, были бороздки, проведённые ногтями, были целые тропинки, вытертые пальцами, но букв не было.
Бабка Шепотуха читала книжку без букв!
А читала ли она, возник следующий вопрос у любопытного Вани, и он прополз под гробом обпившегося - таки Коцаного, друга Жалдобина, пытавшегося споить «тайного милиционера», прислушался, и услышал в шёпоте бабки вполне вразумительный текст, но смысл его он никак постичь не мог, так как текст был на иностранном языке!
И тут догадка пронзила Ваню!
Бабка Шепотуха была шпионкой! К этому выводу мог прийти только человек осведомлённый, прочитавший книжку «Таких щадить нельзя». Книжку малопонятную, но увлекательную.
Теперь все становилось на свои места и её прогулки с первыми петухами за травами в дальний лог, и её знания всех болезней, и естественный страх от её вида, и пристальное внимание к ней Жалдобина, который в начале запоя был хмур и подозрителен, а на самом деле бдителен и осторожен.
Молодец, Жалдобин! За его непривлекательной внешностью скрывался настоящий патриот, и напрасно Коцаный спаивал его, выгоняя, гоня в бане самогон «вырвиглаз», пользуясь доступностью свекольной патоки на складе и дрожжей, добытых в солдатской пекарне, напрасно, сам попал в яму, вырытую тайному герою.
Воистину, и на старуху бывает проруха, а уж на Ваню чего там. Событие, случившееся с ним, нельзя было предвидеть никак, знал бы, как говорится, то и соломки бы подстелил, что было бы кстати, а вовсе не в переносном смысле.
Ваня привык спускаться с печки особым образом, схватившись за перекладину, висевшую на верёвках, на которой сушили обычно одежду, раскачивался и прыгал на пол из раскрыжованых плах, это был его любимый цирковой номер. Но то ли Ваня стал тяжелей, толи верёвка сгнила, но она лопнула, и Ваня рухнул на плахи вниз головой.
Мать ахнула и хотела было добавить веником циркачу аплодисментов, но тот не мог встать, кровь хлестала из его рта и глаза закатились. Мать, в чём была, схватила его и ринулась в ледоход босиком через речку вброд к бабке Шепотухе. Рот её был открыт в беззвучном крике, так она и упала в сенцах у бабки.
Язык у Вани был откушен, почти, болтался на чём-то, на каких-то остатках, сухожилиях что ли.
Ничего этого Ваня не помнил, он очнулся от того, что по краям стола, на котором он лежал, укрытый ватником, в котором бабка обычно ходила по своей бедности, горели свечи, лежал он с открытым ртом, зафиксированным обструганной палкой, как обычно наказывают кусачих псов, завязав верёвки на загривке, мать стояла на коленях перед пустым углом со свечой на полочке, и шёпотом твердила одну и ту же фразу, из которой слышны были только два слова: «сыне» и «мя».
Видимо долго стояла так мать, потому что, когда она попыталась встать, ноги её не слушались, и бабка помогла ей со словами: «Иди, уже утро, придёшь на третий день». Мать, держась за стенку, прошла к низкой двери, хотела повернуться, но бабка сказала: «Иди, иди».
Ваня крутил головой влево-вправо, следя за бабкой, которая неспешно занималась своими делами, разложив на подоконнике пучки трав, она отрывала по листику и, шепча себе под нос, словно с кем-то разговаривая по рации, бросала их в ступку.
Иногда её шёпот менялся, из спокойного становился сварливым, как у тётки Груни, продавщицы сельпо, которая нещадно обвешивала покупателей на всём, даже когда себе домой брала сахару или крупы-кирзы, то попривычнее недовешивала несколько граммов, а иногда шёпот был таким, как у диктора радио, но только словно радио было на далёком расстоянии, торжественный, уверенный в завтрашнем дне и даже на десять лет вперед.
Она давно поняла, что он проснулся, но вида не подавала, так, зыркнет в его сторону из-под надвинутого на глаза платка, качнёт головой и снова за своё, переговаривается со своими по рации, он ей, казалось, был неинтересен.
Но настал и его черед, бабка налила в глиняную чашку отвар и подсела к нему, держа чашку в одной руке. Она склонилась над ним, вглядываясь в его глаза, покрасневшие от прожитого, и тут Ваня заметил, что лицо у бабки совсем молодое, с румяными щеками, с оставшимися кое-где следами морщин, наведёнными углем, а глаза у нее были тёмно-синими.
– Ведьма, – попытался крикнуть Ваня, крикнуть то слово, которое шептали ей вслед жители поселка, но крикнуть было невозможно, он стал от страха кусать палку, которой были зафиксированные его челюсти, но она просунула свою ладонь с тонкими пальцами ему под голову, приподняла её и стала вливать ему в рот травяное снадобье, одновременно кислое, горькое и сладкое.
На несколько минут в голове его помутилось, зазвенело в ушах и сердце застучало где-то в затылке, затем наступила совершенная ясность в голове и легкость в теле. Он почувствовал, что если он захочет, то может приподняться над столом, на котором он лежал, укрытый ватником, что он и сделал, даже не шевельнув рукой.
Он просто захотел и взлетел на несколько сантиметров над столом, причем ватная телогрейка сползла с него, и он остался, как был, когда падал с печки, в перешитой отцовской солдатской рубахе и сатиновых штанах, из которых он давно вырос.
Это состояние привело его в восторг, он даже не пытался думать, от чего оно, как появилось, он просто стал им наслаждаться.
Тело его слушалось его и он, не прикладывая усилий, просто захотев, взлетел ещё выше, повернулся на живот и раскинул руки как птица крылья, но крылья ему не нужны были и одну руку он сунул по привычке в карман и облетел стол, на котором лежал.
В соседней комнате, та, что побольше, раздался какой-то шум и он, на всякий случай спланировал снова на стол, прихватив упавшую на пол телогрейку.
В соседней комнате шум, сопровождаемый звоном и бряканьем, то возникал, то затихал, хотя, судя по серебристо-синим ветвям дерева, растущего под окном, была луна, следовательно, была ночь.
Ваня затихарился, прислушиваясь к шуму в соседней комнате, и очень захотел глянуть, что же творит там молодая синеглазая бабка Шепотуха, тем более оттуда стали доноситься отдельные слова, какое-то бормотание, но голос был не бабкин, а голос был мужской, даже скорей старческий мужской, но слышался и бас молодого мужчины.
Ваня, кувыркнувшись, подлетел к рассохшейся двери, и сквозь щель заглянул в комнату.
В комнате было так накурено, что лица нескольких человек, сидящих у стола, были еле видны и только обозначались отраженным желтым светом от керосиновой лампы, низко висевшей над столом.
Ваня, сам не зная, как, просочился сквозь щель и оказался в комнате, зависнув над раскалённой плитой, со стоящими на конфорках чугунками, в которых булькало непонятно что, и пар и горячий воздух хоть и согревал его, но не давал ровно зависнуть, снося его тело к потолку, а от него вниз, к двери, оббитой войлоком, вернее, старой татарской кошмой.
Тогда Ваня просто уцепился на крюк, вбитый неведомо зачем в стенку над плитой, и так повис, и его трепало восходящими потоками, как пиратский флаг на гафеле.
Теперь он мог хорошо рассмотреть присутствующих, их было пятеро, не считая Шепотухи, четверо мужчин и одна женщина.
Они сидели в странных позах, словно кто-то им сказал: замри, и они так застыли, хотя время от времени они двигались, жестикулировали, но всегда они возвращались к своей изначальной позе.
Хотя гостей было трудно рассмотреть, но было совершенно ясно, что люди они пришлые, хотя у Вани создавалось впечатление, что он их где-то видел, видел, словно во сне. Казалось, они раньше снились ему, как это часто бывает, снятся незнакомые люди, а затем сон забывается, а спустя некоторое время они встречаются в другом сне, и их узнаёшь из прошлого сна, но был ли он, этот сон или это только приснилось, понять уже невозможно, и полная путаница наступает, когда тех же людей видишь въяве, а познакомившись поближе, понимаешь, что знаешь о них так много, будто пуд соли съел.
(Продолжение следует)