«Дорогой Александр! Вот что я думаю о поднятом Вами вопросе о свободе решения на неопредёленном субстантном уровне. Не скрою, этот вопрос давно назрел, иногда я и сам поднимал его в кругу моих знакомых, вполне здравомыслящих людей, предпочитающих вместо эфемерной деятельности в различных общественных структурах существовать вполне комфортно в иных точках приложения своих способностей и наклонностей. Вам, Алекс, и того не нужно. Согласно Вашей концепции свободного творчества, Вам, собственно, ничего и не нужно. Вам нужен Ваш стержень и Ваша оболочка. Вот и всё. Это у Вас есть всё при себе, остается только проецировать, вот и весь процесс! И скажу Вам, Вы добились значительных результатов в этом деле. Многие Ваши тексты, опубликованные в досточтимой «Суматре», пользуются огромной популярностью у наших, гм, немногочисленных читател (ей), (иц). И поделом! «Если человек хочет стать популярным и любимым, пусть он им станет. И это будет ему наказанием!». Так, именно так говорил наш боцман, мичман Поролов, великий носитель хтони и хрени. Именно Вас он имел ввиду, а кого же ещё? На всем побережье Тихого океана только один человек сочиняет тексты, а все остальные – пишут так себе стихи. Это я так, в порядке поощрения, ст. матроса запаса. Вот я лично, в отличие от Вас, ст. матрос, по некоторой моей прирождённой сообразительности и нахрапу, выбрал более лёгкий путь. Я научился подключать антенну, ну, какую антенну? антенку, прямо туда, куда надо, всякие-якие это называют по-разному, например, ноосфера! Ё! Чувствуете? Чуть ли не стратосфера. А всё просто – энергия, а всё сущее есть творческая энергия, она никуда не исчезает, исчезает корпус аккумулятора, изнашивается, бедолага, от пьянства, курения, службы на флоте, так её, достали уже все мои военно-морские подвиги. Так вот, хранится эта самая энергия, какхочназови, куча её, гималаи, романы, стихи, симфонии, картины, великие фильмы – всё, всё там хранится. Только настрой антенку, да и пеленгуй себе, сколько сил хватит. Не, сначала оттуда идёт просто шипение, будто пена идёт из дырявого огнетушителя, нужно выработать в себе особый слух, чтобы услышать через помехи то, что ты хочешь услышать. Ага! Так вот, так называемый Ваш стержень – и есть та антенна, о которой я и толкую. Я долгие месяцы, чуть ли не годы, размышлял об этом, стоя на руле, рука на РУ, между магнитным компАсом и гирокомпАсом, щёлк-щёлк, на румбе столько-то, а перед тобой книжка и ты её читаешь. Например, дневники Толстого, Льва! Или записные книжки Чехова. А то и просто учебник по психиатрии, не важно. Как-то попались даже отрывки из Нового Завета. Я порой напоминаю себе деда Щукаря, толкующего азбуку. Прямо по курсу океан, штиборт – он же, тихий океан, бакборт – всё океан. А под ногами десяток миль глубины. Там даже рыбы на дне не водятся, а утонув, корабли не достигают его, дна! Тут такие мысли в голову полезут, такое привидится, что, если приснится, то подушкой не отмахаешься. О Создателе мысли приходят, именуемого у кого как, кто как о Нём догадался, так и назвал. О молитве, как способе общения с Ним. Дело, казалось бы, тщетное по-первости, а потом начинаешь п о н и м а т ь, нет, не то слово, нужно другое, а его нет, молитва есть Гласная, Умная и Сердечная. Говорим, Думаем и затем понимаем просто – Сердцем, так считали монахи. Есть и у Льва Николаевича об этом. И то, что иногда получается в твоих текстах – это чистой воды Сердечная молитва. «То, что я разглядел, эту Землю и Небо любя, бьет сегодня под борт, ослепительней злее и резче, мой единственный грех, то, что верую в жизнь и себя. В остальном я не грешен!» И так далее, всё в том же направлении… Меня не заботит будущее, я просто знаю, всё то, что я хочу, будет со мной. Меня интересует настоящее, здесь и сейчас. А будущее… То, что я скажу, вызовет у тебя гомерический смех, я знаю, ты любитель поржать над скромным, ха-ха, приятелем, но тем не менее, я хотел бы на, гм, склоне лет стать монахом. Но чем больше я об этом думаю, тем дальше я от этого. «…он, даже разлетевшись с колокольни, крюк выморочит…». Но, чтобы ты не подумал, что я не совсем сбрендил, а еще остаюсь в разуме, я пришлю тебе начало одного текста, потом пришлю и продолжение, называется «День Ангела». Так он пойдет в номерах «Суматры» с продолжением, для пущей загадочности.
День Ангела
Между прочим, родился я не совсем обычно. По части физиологии всё обстояло, как полагается, но меня планировали к концу года, к пятому числу декабря. А отец, перепившись, так жахнул из сорокапятимиллимитровки,
припрятанной на чердаке на случай контрреволюции, что
мать разрешилась до срока.
Стояла напряжённая оранжевая осень. Кругом гнали самогон, били баб и уклонялись от извоза. Председатель нашего рыбколхоза прихватил жену с попом — и в лютой ярости к религиозному обряду взорвал церковь. Впрочем, церковь осталась вполне цела, но куском кирпича убило
нашу свинью, и ее нарочно похоронили на церковном кладбище, рядом с почившей в бозе попадьёй.
Родился я в семье шестым. Первым был Иван — мой старший брат. По традиции все старшие сыновья в роду Христофоровых звались Иванами. Не знаю, кому из пращуров и зачем это нужно было, но правило соблюдалось
строго, и не дай бог было назвать старшего иначе — его бы все принимали за еврея, и от случая к случаю били бы как Льва Давыдовича, продавца из нашего сельпо.
Этот Лев Давыдович жил у нас безбедно — его единственного называли по имени-отчеству. Но к осени, обычно на Покрова, его непременно били всем миром. Просто так, неизвестно из-за чего. Он уже к этому вполне привык.
Сам выходил навстречу рыбакам и прочим работягам, собравшимся на Майдане, надевал что похуже — и выходил. Спрашивал с понимающей улыбкой:
— Бить будете?
— А то как же, выходи, жид пархатый! — мрачно отвечали ему мужики, и Лев Давыдович покорно шел к ним, ноги его подгибались в коленях, он заглядывал всем в глаза, может быть, пытаясь прочитать там вековую загадку, источник той силы, что заставляет гуся кричать и лететь на юг, а рыбаков из рыбколхоза — выходить по осени с дубьем и бить его так, что бедная добрая Сара отхаживала его только к ноябрьским праздникам. В сельпо в это время орудовал Гришка Косой, товарооборот неуклонно снижался, росла недостача, ревизия ругалась, Сара плакала и ложилась в постель одетая.
После Ивана в нашей семье родились все сплошь девочки: Любовь, Надежда, Вера. Отец на этом не остановился — смутная надежда на рождение меня сводила его с матерью и заставляла топорщить усы по вечерам. Но только на третий год усилия родителей увенчались успехом — два предыдущих года отец пил и дурным глазом поглядывал на Николу-угодника, похожего на Льва Давыдовича как две капли воды.
Чтобы хорошо вспомнить прошлое, я прищуривал глаза и смотрел немного вбок — так всё очень хорошо видно! Начинаешь понемногу светлеть и уменьшаться. В голове всё сжимается, и немного болят глаза. Заглядывая в
прошлое, скосив глаза, я иногда видел куски незнакомой мне жизни, какой-то пейзаж с рекой и кручами. Понемногу куски подсмотренного прошлого складывались в неровную картину, знакомую до слёз и чужую. Иногда
меня там даже окликали. Кто окликал, что хотели сказать или спросить, я не знаю, но было тревожно и радостно слышать этот зов. Так, прислушиваясь, я просиживал часами, и трудно было меня сдвинуть с места.
— Ну, что ты, будто тебя по голове пыльным мешком трахнули? — пристально спрашивал отец, дергая меня за ухо. Но я знал: не получив ответа, он даст мне подзатыльник и успокоится.
Во времена моего раннего детства отцу было лет полста. Был он сед, но не так благородно, как Лев Давыдович — по вискам, а шрапнелью по всей голове. Зимой и летом отец ходил в галифе защитного цвета, чёрной
кожаной куртке времен коллективизации и в сапогах с «бульдогами». Одежда на нём, несмотря на ветхость, сидела ловко, как и в молодости, и создавалось впечатление, что вот он, только что раскулачив пару человек и
отправив туда, куда их там отправляли в то время, пришёл домой перекусить, а перекусив, пойдет делать своё классовое дело. Отец твёрдо знал, что неурожай прошлого года произошёл по причине обострения классовой
борьбы, знал, что если уничтожить богатых, то совсем не будет бедных, а Земля держится в небе и не падает только потому, что висит в атмосфере.
Отец очень любил слушать умные разговоры. Часто вечерами он уходил к нашему учителю истории, просиживал с ним дотемна, и всегда от разговора приходил в сильное возбуждение: вскакивал со стула, хрипло выкрикивал
что-то угрожающее в темноту, а иногда, когда его здорово доставало, он хватал учителя за горло и бешено смотрел, как у того мутнеют глаза. Учитель
не сопротивлялся, он был такой же занюханный, как и наш Лев Давыдович, очень боялся коров и моего отца. Да, интересно, когда однажды отец дружески хлопнул его бесплодную жену по ягодицам, наш учитель истории
пришел в необычное возбуждение. Помню, он вскочил, схватил свою жену за руку и, заглядывая им обоим в глаза, заговорил, вольно выпуская слова:
— Россия, жизньлюбовьдавайтесовокупление, потомучтовдругярость
в неожиданно слияниепочвановоетомлениегрудьнизкое разрушение высокое вместекрови в сольмукипотради…
Учитель, когда волновался, говорил много слов, и они вылетали у него быстро и без всякой последовательности, не держась друг за друга, а так, которое скорей успеет. Отец долго слушал его высокую речь, потом
хмыкнул, обозвал его козлом и ушел. Такие были у них взаимоотношения, и, видимо, им было необходимо вот так встречаться и разговаривать.
Брат мой Иван исчез из дома, когда ему не было и шестнадцати, задолго до моего появления. Он вытащил из перины, где наша мать хранила сбережения на случай реставрации капитализма, несколько тысяч, и тёмной ночью
исчез, как сквозь землю провалился.
До нас доходили о нём только легенды, передаваемые из уст в уста. То его вроде встречали где-то на Колыме в лагере особо опасных преступников под именем Вани Хлястика, то вдруг, ни с того ни с сего, поговаривали, что банк, обработанный в Ереване, — дело его рук, то еще что-нибудь. К нам часто приезжали внимательные мужчины в хороших костюмах, вели задумчивые неторопливые разговоры. Отец был рад таким посещениям, поил гостей самогоном, сёстры надевали новые платья, и мы сидели все вместе как на большом празднике, словно мы были одной дружной семьей.
— Растешь, ворёнок? — ласково спрашивал кто-нибудь из мужчин меня. Я радостно кивал и улыбался.
— А мы тебя кых-кых! — говорил он, доставая из подмышки тяжёлый револьвер и целясь мне в лоб. И я стоял, смущённо теребя пальцы, понимая, что не достоин внимания, и старался выразить на лице все свое уважение
к этим добрым людям.
Потом, ближе к ночи, отец запевал какую-нибудь песню. Голос у него был сильный и уверенный. Мать, перебирая горох, вполголоса подтягивала ему, а мужчины, не зная слов, мычали, не раскрывая ртов. От этого пения я
чувствовал вдруг, что внутри у меня какой-то большой, лёгкий клубок поднимается до горла, легко приподнимает меня, и, казалось, что я стою не на полу, а сантиметрах в пяти над полом. Я начинал подпевать тоже, сам
придумывая слова, но мой голос тонул в рёве мужчин, и ничего всё равно не было слышно.
Сестры поправляли на коленях платья, смущенно смеялись, краснели и хрустели пальцами. Отец после таких посещений ещё несколько дней пил,
а захмелев, подмигивал матери:
— А, каков Ванька-то!
Мать хмурилась, задумчиво шевелила бровями, и ничего не отвечала отцу.
Когда до нас доносился новый слушок о каком-нибудь ловком деле, отец с утра нетерпеливо выглядывал гостей и торопил мать с закуской.
Я очень хотел увидеть брата. Ведь мы с ним появились откуда-то из одного загадочного края. Мне казалось, что раз он старше, то немного больше разбирался, как это произошло, и кто направил, и кому это было нужно, чтобы мы вот так были, и что же вообще дальше будет.
Я в этом совершенно ничего не понимал, и знал, что другие тоже не понимают. Их это вроде даже и не интересует, как не интересовало нашу убитую свинью то, что существуют деревья, на них растут яблоки и груши, и что учитель, чтобы не встретиться с коровой, ходил посередине
улиц, набирая теплой пыли в туфли.
(продолжение следует)
***
Стихи, написанные в день вывода советской ракетой-носителем на околоземную орбиту восьми искусственных спутников Земли.
Стихи писались в феврале,
а мы метались где-то в мае.
И было воздуха нам мало
на этой маленькой Земле.
Стихи лежали на столе,
а мы дрожали от озноба,
как будто в них была основа
того, что будет на земле.
Того, что будет на земле –
не отделить от неземного,
чтоб мы от мая не земного
не отходили в феврале.
Чтобы стихами на столе
и гулким выдохом оркестра,
когда ему светло и тесно
на этой маленькой земле.