Но с тех пор знакомство уже не прерывалось. Мы звонили друг другу по телефону, и надо сказать, когда меня спрашивал Дорош, домашние не без иронии подвигали мне стул, предлагая устроиться поудобнее, — коротких разговоров у нас не получалось. Я гордился и до сих пор горжусь, что Ефим Яковлевич охотно пользовался моей скромной библиотекой, обращался иногда за справками. Одна из справок окончательно нас сблизила.
— Скажите, Нахабна, в которой останавливался Василий Третий по дороге из Троицы в Волок Дамский, это не Нахабино?
Слово за слово — выяснилось, что Ефим Яковлевич пишет повесть о последних днях этого государя. Меня, надо сказать, тоже волновала трагедия старого, прошедшего огонь и воду политика, вырвавшего себе у жизни правдами и неправдами все, чего только желалось, и умершего «нужной», как тогда говорили, смертью в мучительном страхе за своих малолетних детей.
Скитался я когда-то и под Волоколамском, разыскивая древний волок. От тех времен даже карта осталась. Посидев над ней часок-другой, я нашел, к радости Дороша, все остановки князя, а последняя его стоянка на пути в Москву была рядом с моим домом — в селе Воробьеве. Ефим Яковлевич захотел осмотреть эти места. Мы прошлись по Воробьевкам, выходили на берег реки — и он все спрашивал: «Точно ли здесь было само село, ведь деревья-то не старые? Ну, конечно, четыреста лет какое дерево живет, но и столетних не вижу. Огороды? Сады? Пожалуй. А почему возок провалился под лед? Ах, да, правда, здесь Сетунь впадает, лед должен быть тоньше».
И, зайдя к нам отдохнуть, впервые согласился сесть за стол.
— Есть хочется. Да и неудобно: что-то я у вас все отказываюсь от угощения. Как-то это не по-русски!
С того самого дня наша дружба сделалась более тесной. Мы беседовали не только по телефону, но и за накрытым столом, встречались семьями. Ефим Яковлевич, как оказалось, любил немного выпить и главным образом хорошо закусить. Он был хлебосольный хозяин (впрочем, иным и не мог бы быть муж Надежды Павловны) и великолепно направлял застольную беседу. В его двухкомнатной квартирке на Песчаной стол накрывали (разумеется, когда бывали гости) в просторном кабинете среди уставленных книгами полок, гравюр, фотографий.
О чем он любил разговаривать?
Пожалуй, одинаково трудно перечислить, что его интересовало, или найти, к чему у него не было интереса. Наверное, поэтому и были так продолжительны наши телефонные разговоры: едва заметив какой-то побочный путь развития беседы, Ефим Яковлевич обязательно сворачивал на него, как бы опасаясь, что, коснувшись этой темы походя, мы никогда больше к ней не вернемся. Нельзя сказать, что он при этом забывал первоначальный предмет разговора, но, во всяком случае, возвращался к нему не скоро, обычно — еще после нескольких поворотов. Была у него еще манера, приближаясь к теме, не очень старательно выбирать слова, употреблять выражения приблизительные, как бы размышлять вслух. Это поначалу даже немного раздражало меня, особенно, когда он вот так «приблизительно» задавал вопросы, и надо было (иногда даже перед посторонними слушателями) применяться к оригинальному ходу его мысли, докапываться до еще слабо выявленного в словах, но всегда глубокого смысла.
Вместе с тем это был тонкий знаток малейших оттенков русской речи, различных говоров. У него всегда наготове были оригинальные, поражающие своей точностью, меткие выражения. Ефим Яковлевич любил рассказывать, как ценил это его качество Твардовский. Не помню уж, кого именно из писательского начальства главный редактор «Нового мира» поручил «поймать» члену редакционной коллегии и для какой цели. Но, когда Дорош, желая подчеркнуть, что понял срочность своей задачи, ответил ему пословицей: «Лови осетра с утра — ободняет, так провоняет», Твардовский восхищенно обратился к секретарше:
— Смотри! Откуда у этого еврейчика такое знание языка, что любой русский позавидует!
Дорош был псевдоним. Фамилия — Гольдберг.