По отъезде Ламе из России преподавание в институте высшей математики было поручено академику Буняковскому{}, а аналитической механики академику Остроградскому{}, так что в этом отношении институт не был в потере. Насколько старались избирать лучших профессоров для преподавания в институте математических наук, настолько же мало обращали внимания на познания и способности преподавателей других предметов, чему приведу следующие примеры.
Во 2-й бригаде (прапорщичьем классе) преподавал военно-служебную переписку обер-аудитор штаба корпуса путей сообщения чиновник 5-го класса Максим Максимович Богомоловн, произведенный из писарей, не получивший никакого образования. Трудно себе представить, до какой степени бестолково и даже безграмотно был составлен небольшой курс, по которому мы изучали военно-служебную переписку. Тот же Богомолов преподавал в 3-й бригаде (портупей-прапорщичьем классе) военные законы. Это преподавание состояло в том, что воспитанники обязаны были выучить наизусть к каждому его уроку три или четыре строки из военного артикула Петра Великого, и часто в этих строках не было смысла, потому что для осмысления их надо было выучить часть следующей строки, но воспитанники массою противились, чтобы задаваем был такой трудный урок, крича: "Максиом Максиомович (не знаю, почему так коверкали его имя), ведь это слишком трудно выучить, ведь ваш предмет труднее математики". Старик был доволен тем, что его предмет находили таким трудным, и соглашался задавать урок, не имевший смысла. Он любил, чтобы до его прихода урок был написан на черной доске, стоявшей перед кафедрой, видя в этом желание воспитанников заняться приготовлением к его уроку. Занятие в его классе состояло в том, что он заставлял всех воспитанников по очереди повторять заданный им урок. Тот, кто его не знал, мог отвечать, читая урок, написанный на доске. Воспитанники позволяли себе с Богомоловым всякие школьничества; один из них, родом итальянец, Пеццонин, даже перепрыгивал через его плечи, когда он сидел на кафедре; это называлось играть в чехарду. В прапорщичьем классе также шалили в классе Богомолова, но несколько менее.
Когда профессор военных наук в офицерских классах, генерал-майор Шефлер, был заменен майором Языковым, то преподавание тактики в 3-й бригаде (портупей-прапорщичьем классе) поручено было капитану корпуса инженеров путей сообщения Сумцову{} (впоследствии генерал-майор в отставке), не имевшему никакого понятия об этой науке. Он в преподавании тактики делал видимые ошибки, над которыми я явно подтрунивал, напр., он никак не мог расставить по местам офицеров в батальонном ученье; я ему подсказывал так, чтобы его спутать; он следовал моему подсказыванию, и только после нескольких неправильностей замечал, что я нарочно его ввожу в ошибки. Впоследствии он никогда не мог мне простить этих шуток.
Резимон, поручая одному из учителей математики преподавать всеобщую историю, очень был недоволен его отказом, основанном на том, что этот преподаватель никогда сам не учился истории. Резимон говаривал: "Всякий должен быть всегда готов к преподаванию всех наук, за исключением математических; прикажите мне завтра преподавать китайский язык, и я буду учить ему".
Учение мое в прапорщичьем классе шло еще хуже, чем в портупей-прапорщичьем. Большою помехою к ученью было: желание бывать по возможности часто у Дельвигов, а по смерти Дельвига у вдовы его; уроки, даваемые мной из математики за деньги для поддержания своего существования, а по смерти Дельвига обучение его двух братьев; дурное помещение в Павловских казармах и еще худшее, нанятое мной с 1 января. Приняв в соображение, что 17-летний юноша вырвался на свободу, можно будет понять, что он, при означенной обстановке, раз уйдя из дома, в него возвращался только для сна, вследствие чего слушанные в институте лекции почти никогда не повторялись мной.
Изучение аналитической механики было мне легко; {я уже говорил выше о моей большой способности к математическим выкладкам}. Мне случалось иногда, после лекции Ламе, из школьничества, занять его место и, передразнивая его, без всякого пособия, повторять прочитанную им лекцию. Впрочем, постоянные разъяснения этих лекций адресовавшимся ко мне моими малопонятливыми товарищами были для меня наилучшим изучением предмета. Вследствие этого я имел постоянно отличные баллы из аналитической механики. Так же легко было бы мне иметь такие же баллы из физики, так как большая часть ее курса была наполнена математическими исчислениями, столь для меня легкими. Но я школьничеством испортил свои баллы из физики следующим образом: когда преподаватель физики Скальский читал лекцию об определении уравнения той кривой, при которой падает дождь, я по болезни не был на лекции. На следующей лекции, когда Скальский сказал, что он на последней лекции остановился на определении этой кривой, я, слыша об этом в первый раз, громко захохотал, сказав, что и дождю без определяемых уравнениями кривых не дозволяют падать. Скальский вызвал меня к доске и требовал от меня определить уравнение упомянутой кривой. Я, не слыхав читанной им лекции и сам не пройдя ее по имевшейся литографированной тетради, не мог ничего объяснить и получил отметку баллов 0: {выше объяснено мною, как} каждый из баллов, получаемых на репетициях, действовал на годовой балл, а засим и на средний переходный, и потому этот последний из физики был у меня посредственный. Прочими предметами, в которых требовалась одна память, я совсем пренебрегал, пробегал литографированные курсы этих предметов без внимания и то не всегда, а потому мои средние баллы по этим наукам были несколько более. Полные баллы, которые ставились по всем предметам преподавателями и экзаменаторами, равнялись 10. Кто имел в среднем исчислении менее баллов, тот лишался права на переход в высший класс. Изучение разных приложений к начертательной геометрии требовало особой способности к чертежам, которой, {как выше мной объяснено}, у меня вовсе не было, а потому и здесь баллы мои были средственные. Совершенная неспособность к рисованию и черчению заставляла меня делать мои чертежи и рисунки чужими руками, но так как в офицерском классе товарищи мои, не оставаясь в институте внеклассное время, не могли мне в этом пособлять, как в портупей-прапорщичьем классе, то я нанимал кадет института для изготовления мне чертежей и рисунков. Переноска досок, на которых они были наклеены, из офицерского класса в кадетские и обратно всегда производилась с затруднениями; я постоянно опасался, чтобы не заметили, что я загребаю жар чужими руками; по этой причине я иногда ко времени классов черчения и рисования не получал моих досок из кадетских классов и сидел в классе без дела или уходил куда-нибудь, когда преподаватели или инспектор классов Резимон осматривали наши работы. Это, конечно, было замечено; подозревали, что я по лености не сам черчу и рисую, а потому баллы за рисование и черчение я получил также посредственные.
{Выше я уже объяснил, что для ответов на публичном экзамене оставляли в Петербурге только лучших офицеров и что вперед можно было довольно верно знать, кто из какой науки будет спрошен на этом экзамене.} Из аналитической механики должны были на публичном экзамене отвечать инженер-прапорщики Ястржембский и Пассек. Затем, из всех других предметов мои баллы были до того посредственны, что я вполне был уверен, что на этот раз избавлюсь от публичного экзамена. Действительно, я уже был назначен на практику к изысканиям по устройству шоссе от Москвы до Бобруйска, производившимся под управлением инженер-майора Павла Филипповича Четверикова{}, получил подорожную и прогонные деньги до Москвы и уже откланялся Резимону, как вдруг получил от него приказание явиться в институт. Он мне объяснил, что инженер-прапорщик Лев Ропп, которому предполагалось отвечать на публичном экзамене из военных наук, заболел и что я должен его заменить. Я представлял Резимону, что по моим баллам (6) из военных наук он может судить, как мало я их знаю, что и этих баллов я не заслуживал, а поставлены они из снисхождения, чтобы из-за второстепенного предмета не оставить меня на другой год в том же классе, и что сам Резимон не находил меня достойным отвечать на публичном экзамене, так как я получил уже командировку на практику в Москву. Резимон ублажал меня, уверяя, что я не был назначен на публичный экзамен из какого-нибудь определенного предмета потому, что он держал меня в резерве для всех предметов, что к этому побуждали его мои способности и что остается несколько дней до экзамена, в которые я могу изучить под руководством Языкова обе фортификации, преподававшиеся в прапорщичьем классе. Нечего было делать; уверенный уже, что перейду в подпоручичий класс, я потерял эту уверенность, потому что мог быть отставлен от производства в случае дурного ответа на публичном экзамене. Когда я пришел к Языкову объявить ему приказание Резимона, он совсем упал духом. За два года перед этим из тех же предметов на публичном экзамене дурно отвечал Альбрандт{}, бывший впоследствии начальником округа путей сообщения в Тифлисе. Альбрандт за это был переведен в подпоручичий класс тем же чином, а репетитор военных наук Языков посажен под арест, чего он, с назначением меня к публичному экзамену, опасался и на этот раз. Языков и я сомневались в болезни Роппа и полагали, что он, как немец, рассчитал, что ничего не выиграет, если экзамен пройдет хорошо, а в противном случае много проиграет, и потому нашел лучшим сказаться больным. Может быть, мы и ошибались; Ропп, как увидят из дальнейшего моего рассказа, был человек замечательной честности и вообще человек хороший.