автори

1566
 

записи

218351
Регистрация Забравена парола?
Memuarist » Members » Valentin_Vorobyev » Киношники и двурушники - 5

Киношники и двурушники - 5

10.10.1960
Москва, Московская, Россия
* * *

 

1960 год — год беспредельной и пустой свободы, как ни крутись.

Всесоюзная оттепель!

Наши ушли из Китая! — ну и что, подумаешь, братья навек!

В Москве, как грибы после дождя, росли «салоны» и «кружки», куда можно было прийти, напиться самогону, послушать крамольные стихи Игоря Холина и там же завалиться спать под рояль. В кружки проникали иностранные эстеты. Их принимали с распростертыми объятиями, и не ошиблись в их верности.

Любители крамольного искусства, выкраивая гроши из студенческих стипендий, скупали картинки московских гениев.

Несмотря на грозные милицейские налеты, мы продолжали молодецкую жизнь богемы, успевая побывать везде, и в кафе «Аэлита», чтоб освистать комсомольских поэтов, и у «маяка», и на джазовых фестивалях, и в пивных барах, чтоб осушить десяток кружек чешского пива «Праздрой» со шпикачками.

Мой сокурсник Игорь Вулох, прописавшись в Москве, бросил институт. Столь решительный шаг многие осуждали, но не я. Я решил последовать его примеру тихой сапой непосещений. За весь осенний триместр 1960 года я заходил туда пять раз, как в гости к знакомым. Поздороваться и уйти. Я решил не скрывать своей преступной сущности и жить на авось. Вместо учебников марксизма я взялся за лопату кочегара. В котельной мы работали втроем — Сашка Васильев, Игорь Ворошилов и я, в три смены.

Будущее невозможно увидеть.

В ту осень кочегар Воробьев и не предполагал, что через полгода будет жить вольным казаком в Тарусе, за сто километров от Москвы.

Кочегар сблизился с Никитой Хубовым. Нас свела «Икона». Он ее понимал. Она грела его душу.

Мы говорили о русском православии, о философии Владимира Соловьева, об итальянском неореализме, о византийском видении мира, о музыке Шостаковича, и где достать американские штаны «Леви Штраус». Кубинские бородатые красавцы, прогнавшие пузатого диктатора, восхищали своим живописным видом.

Володю Яковлева он не понял.

— Это же самоделка и графомания! С кем ты связался, чувак?

Сын знаменитого музыкального критика, красавец Кавказского типа, высокий, чернобровый, с изящным профилем, Никита Хубов не рисковал идти до предела. Профессия кинооператора, туго привинченная к громоздкому производству фильмов, не позволяла такой вольности.

Никита, несмотря на свой нюх и дар к искусству, оставался послушным сыном московской традиции, составлявшей сущность вечного реализма, мной отвергнутой как тупик и западня, откуда не выбираются к свету.

В общаге гулянки не прекращались. Всегда кто-то отмечал праздник. Именины, посылка, зачеты. По праздникам комендант открывал двери гостям на танцевальные вечера до утра. Играло очень сильное трио: Серебровский — пианино, Смирнов — контрабас, Гореткин — ударник. Ловко танцевали твист грузин Отар Иоселиани и молдаванин Эмиль Лотяну. Я танцевал с болгаркой Тарановой, актрисой Виткой Духиной, киноведом Галей Маневич, сценаристом Риткой Самсоновой, с художницей Мариной Соколовой. Танцевал до упаду. У меня появился выбор невест. Вместо решительного предложения, я пустил дело на мудрый самотек — кто выскочит первой, с тем и пойдем по жизни. Уловка хитреца и труса. Первой сдалась болгарка. Она ко мне поднималась на этаж, и я к ней спускался в удобное время. Ей на пятки наступала капризная и неверная Ритка Самсонова. Она приносила в судках горячие котлеты с рисовой кашей, что существенно работало в ее пользу. Смешливая и душевная Галя Маневич привлекала мое особое внимание, однако встречного движения с ее стороны я не видел и терпеливо ждал, когда оно объявится.

Никита Хубов зашел так далеко со мной — квартирные показы картин и продажи видным московским деятелям, — что слухи поползли по Москве о покровителе декадента из тайги.

Тертые калачи советского кинематографа получали просторные квартиры на новых московских проспектах. Свои стены они украшали не опостылевшими картинками Ивана Шишкина, а всяческой подпольной новизной — обязательный «цветок» Яковлева, заказной портрет Анатолия Зверева, композиция Мишки Кулакова, всплывшего на поверхность после погромной статьи «Двурушник у мольберта».

Я много красил быстрые натюрморты в ташистских брызгах, они нравились интеллигентам. Их покупали за трояки и вешали на стенки.

Я сделал два портрета с Никиты Хубова, основательно замусолив живопись.

Родители Ритки, жившие в пригородном, ботаническом саду, меня встретили по-родственному, очевидно наслышавшись россказней от болтливой дочки.

— Вы любите мармелад? — спросила предполагаемая теща. Мармелад я не любил, но съел, намазывая на хлеб.

Я был поражен, когда ее отец на новом харьковском велосипеде подкатил к подъезду казенной квартиры:

— А что, молодой человек, если мы выпьем по рюмочке наливки?

Я отказался пить, чем основательно повысил свой вес в глазах семьи, однако на решительный разговор не решился.

Я слишком дорожил своей холостяцкой свободой в то время, чтоб кинуться в семейное болото с головой, и тянул, тянул, тянул до тех пор, пока Ритка не сошлась с поэтом Егором Полянским, написавшим хорошие, посвященные ей стихи:

 

Среди редиски и укропа заснула баба от усилий,

И как ковун вздымалась жопа, являя символ изобилий.

 

После кончины Феди-Акробата на факультет пришел Юрий Иванович Пименов, ученик Фаворского, и сам академик в орденах. Он любил себя и деньги. Приспособленец и трус, раз в месяц приезжал забрать деньги в кассе. Нехотя обходил мастерские, что-то бубнил нечленораздельное и размахивал руками, как мельница крыльями. В руководство, в деканат пролезли никому не известные, темные лица. Там объявился мой дальний родственник Ленька Хлюпин. Он жил в общаге в отдельной комнате. И в отсутствие студентов шарил по чемоданам в розыске запрещенных идей. Мой земляк, лишенный собственного мнения, шпионил и доносил куда надо о наших проделках. Он не только доносил, но и воровал. Из моего чемодана исчезли два тома Хэма и репродукция Андрея Рублева «Троица», особо ценимая мною в то время.

В нашем институте иностранные студенты и русские репатрианты с Запада составляли заметную часть общей волокиты.

…Толстые, Кутузовы, Волконские, Муравьевы, Воейковы, Кривошеины, Сосинские, Двигубские, Сеземаны вносили чувствительное оживление в однообразие эстетической казармы. Им, клюнувшим на сталинский клич «братья и сестры» (1941), нелегко приходилось с устройством сносного быта в немытой и подлой Совдепии. Половина из них родилась на Западе и училась там. И чужеродный ветерок парижского шика витал на любом комсомольском собрании. Эти люди «прогрессивных убеждений» из кожи лезли вон, чтоб обустроить свою карьеру на новом месте, сблизиться с нужными людьми, не выползая на первый план.

Мой заботливый друг Хубов, красивый человек с лицом персидского царевича, суетливый, великодушный и щедрый, таскал меня в люди.

Семья репатриантов Карвовских — наглядная картинка материальной удачи парижских чудаков.

Дверь блиставшей новизной квартирки хрущевской новостройки открыл молодой человек в ослепительно белой рубашке, сосредоточенный, опрятно подстриженный и при галстуке. Он показал нам сиявший, без единой пылинки салон, но сели мы на кухне с белой газовой плитой и белым холодильником.

Я впервые видел кухню хрущевского образца.

Листая мемуары современников, я то и дело встречаю фразу «собрались на кухне». Кто знает коммунальные кухни московских бараков, то среди цинковых тазов и персональных керосинок люди не «собираются». Речь идет об отдельной, не коммунальной кухне. Там действительно не только «собираются», но и живут. Это древняя крестьянская традиция, вошедшая в столичный обиход. Салон, или «зал», крестьянского дома всегда неприкасаем. Это постоянный декор счастья с ковриком на стене и салфетками на комоде, где передвигать салфетки и коврики не позволяется ни своим, ни чужим. Чаще всего гости снимают галоши и босиком, на цыпочках проходят на кухню, за стол с потертой клеенкой запоздалой весны.

Саша Карвовский стал обладателем однокомнатного рая хрущевского образца. Возможно, была и вторая комнатка для ребенка, не помню. Мельком осмотрев трюмо грубой работы, бельевой шкаф рижской фабрики и складной диван, служивший ложем супругов, мы безропотно прошли на кухню с низким потолком, где за столом, накрытым на четыре персоны, сразу сели и завели разговор. Саша получил диплом архитектора и предложил Госстрою оригинальный проект сибирского барака, который мы сразу оценили по достоинству. Его супруга, изящная женщина, настоящая парижанка средних лет по имени Франсуаза, в розовом переднике колдовала над кастрюлями.

Сначала подавался так называемый «аперитив», совершенно русского состава, но французской упаковки рюмка водки с крошечным соленым огурцом — «корнишон» по-ихнему, Как только я потянулся к графину за второй рюмкой, он тотчас же исчез в неизвестном направлении.

Мне пришлось сидеть за красиво убранными столами, но такого строгого режима еще не встречал, а Никита, знавший местные правила, только улыбнулся кончиком губ. Хозяин Карвовский по-своему был прав, поскольку традиции русской архитектуры, где мои знания ограничивались книгами Грабаря, и правила ухода за животным миром были мне неизвестны, то выжидательный характер гостя храмов лесов и полей оценили по достоинству.

После водки я получил горячее блюдо «бургиньон», по нашей Брянской области — томленое мясо в горшке с луком, но без вина и морковки, а тут я облизнулся на гений французской кухни и молча жевал мясное, без надежды на следующее. Оно-то и явилось в виде кучи зеленого салата, которого мы по дикости прошлого не жуем за обедом, брезгуя испачкать стол. Никита и хозяева вертели салат вилкой и ножом, инструменты редкие в русском обиходе, и тут я замешкался, с позором запихнув зелень с рук. Когда я вытер пальчики о розовую салфетку и приготовился голодать, хозяйка, ух, бля! собрала совершенно вылизанные тарелки и выставила деревянное «плато» с сырами. А Саша уверенным жестом откупорил бутылку «бордо» с такой неземной музыкой винта, как будто сам Шостакович. От комбинации таких гармонических вещей — я уцепился за кусок рокфора, зеленевший сбоку, как весна, запил глотком вина — мне стало совсем хорошо. Я поплыл в другую страну, было пристал к берегу, но явилось блюдо оранжевых апельсинов.

«О Господи Иисусе Христе, Сыне Божий! Пресвятая Владычица Богородица! Илья Пророк!»

К «французам» не ходили всякие. Зная мой счет, Никита провел крупную артиллерийскую подготовку, и все промахи этикета прощались заранее.

За сигаретами обсуждалось два свежих дела: кто заложил вгиковский «Капустник», где студенты невинно подражали голосам исторических вождей мировой революции. Студентов не посадили, но выперли из института за хулиганство.

Потом, и самое свежее — буквально на днях, наш контрабас Алексей Смирнов с советского корабля прыгнул в американский, и тот его не выдал на казнь, а отвез в Штаты.

Чета Карвовских умело помалкивала.

— Что с ним будет, Никита? — спрашиваю я. — Ну, с голоду не умрет, а в Голливуд не пропустят. Чужой он там.

Хорошо сиделось у Хубова, Васильева, Штейнберга.

Из Тарусы в Москву перебрался Эдик Штейнберг, художник и кочегар. Стали собираться у него на улице Карла Маркса.

Заходил знаменитый чуваш Айги (Геннадий Лисин), он читал свое о белом квадрате и красных чертях. Читали вирши Женя Терновский и Мишка Гробман. Пытался читать шофер Витя Синицын, но оказалось очень длинно и невразумительно. Перенесли читку на другой раз.

С началом ощутимых холодов я прятался в египетском зале Музея изобразительных искусств имени А. С. Пушкина (Волхонка, 12). Наверху висела выставка английской абстракции. Изящный Бен Никольсон. Редкого зверя английской свободы творчества смотрели считанные единицы. Москвичи не привыкли к беспредметному миру. Курили внизу рядом с раздевалкой, Володя Каневский, Толя Зверев и я. К нам пришел американец, мистер Маршак, вооруженный фотокамерой и записной книжкой. Он внимательно осмотрел московские царь-колокол и царь-пушку, и теперь смотрел наши картинки. Мой холст «Саркофаг» он снимал несколько раз. Каневский объяснял его эзотерическое содержание. Мал окольный Зверев за американскую сигару сделал с него портрет за пятнадцать минут и стал мировой известностью.

Александр Маршак в длинной и пустой статье в роскошном журнале «Лайф» с подзаголовком «Искусство России, которое никто не видит!» описал все потуги московских авангардистов встать на свои ноги. Портрет работы А. Т. Зверева украшал журнал.

Наш вождь Никита Сергеевич Хрущев в глубине пролетарской души ненавидел художников, считая их рядовыми мошенниками, нечто вроде блох под рубашкой, но идеологическая диверсия сенатора Маршака, которого он кормил икрой на даче, задела его за живое.

«Ну, братцы, маху дали!»

Пострадал один Толя Зверев. Ему разбили в метро нос и посадили в психушку.

Хорошим прикрытием для меня была квартира Софьи Васильевны Разумовской, эстетки графских кровей, где я раз в неделю репетировал ее бездарного сына Митьку, кудрявого отрока, ненавидевшего рисование больше всего на свете. Я с ним промучился зиму, выучил рисовать гипсового Гомера, и бездарность не помешала ему поступить во ВГИК, где двадцать лет с гаком его папа хозяйничал на факультете. С помощью моей благородной покровительницы я продал кучу внеклассных работ. Они разошлись по квартирам Верхней Масловки.

18.06.2022 в 18:08


Присоединяйтесь к нам в соцсетях
anticopiright Свободное копирование
Любое использование материалов данного сайта приветствуется. Наши источники - общедоступные ресурсы, а также семейные архивы авторов. Мы считаем, что эти сведения должны быть свободными для чтения и распространения без ограничений. Это честная история от очевидцев, которую надо знать, сохранять и передавать следующим поколениям.
© 2011-2025, Memuarist.com
Юридическа информация
Условия за реклама