{221} Прощай[i]
«Последний раз я видел Вас так близко…»[ii]
Почему эта пошлая фраза, предшествующая образу еще более пошлого «лилового негра» и пошлой рифме «Сан-Франциско», приходит на ум, когда хочется записать боль последней встречи с ним? Боль за обстановку этой встречи. Боль, быть может, помноженную на острое предчувствие, что эта встреча последняя?
И как ни странно, вероятно, эта первая строка пришла на ум именно не [сама] по себе, а из-за второй.
Именно из-за той, где действует кошмарный «лиловый негр».
Ибо этот «лиловый негр… вам подает манто».
В «манто»-то и дело.
А строчка цитаты возникла так, как, видимо, возникали эпиграфы у Пушкина: эпиграфы Пушкина, в которых следует читать вторую — непроизнесенную — строку, которую неминуемо на ум приводит строка первая — записанная.
Эту особенность пушкинских эпиграфов подсмотрел неисправимый литературный voyeur Шкловский[iii]. (Обозначение, может быть, и обидное, но точное. And I do mean it!)
Конечно, это не было манто.
Это было обыкновенное, темного цвета пальто.
Мужское.
И ничего особенного с этим пальто, по существу, не происходило.
Его набрасывал один человек — ростом поменьше — другому человеку — ростом побольше.
И разница была между ними лишь в том, что один держался прямо — немного прямее, чем нужно, — и это придавало ему характер вызова.
{222} А другой — значительно более высокий — имел фигуру надломленную, и казалось, что пальто, накинутое на его плечи, только увеличивало груз, который давил эти плечи к земле.
Вызывающая осанка первого, подававшего второму пальто, — и руки, протягивавшие этот кусок скроенного сукна, — не случайно носили такой отпечаток.
В самом действии действительно был вызов.
Руки слегка дрожали. От боли. От горечи.
От горечи и боли, которые испытываешь за унижение другого.
За унижение другого. Глубоко любимого. Обожаемого…
Руки дрожали.
Дрожали еще и от сознания того, что не пальто протягивать первому — достоин второй, но недостоин развязать ремни сандалий на ногах его…
Впрочем, ноги другого были плотно одеты в галоши.
До этого они ступали по белым плитам, покрытым красным ковром.
Носок сапога входил в носок галоши.
И сейчас один сидел в другом плотно.
Впритирку.
Но от этого ничего не менялось.
Руки дрожали.
В сознании развязывались ремни сандалий.
И будь под их ногами не квадратный булыжник мостовой сердца Москвы, обнесенного стенами, а пыльная дорога Сирии или Палестины, молодой человек, подававший пальто, вероятно, благоговейно прикасался бы концами губ к пыли следа, оставляемого за собою твердою поступью ноги согбенного учителя. И будь в руках его порфира и виссон, ученик покрыл бы мученические плечи учителя именно ими и на раны возлил бы утоляющие боли масла… Но сукно — не парча.
И кто сказал, что пальто подавал молодой человек?
Этому молодому человеку за сорок: фигура его, как говорят портные, — корпулентная.
И если он два дня сряду не пройдется гулять, на лестницу он станет взбегать (по дурной привычке молодости он всегда бежит по лестницам) с неизменной одышкой и сердцем, клокочущим в груди не от одних чувств…
И… quand mкme.
{223} А может быть: tant pis.
Купола соборов такими писал Головин[iv].
Резко освещенными снизу и с острым концом луковиц, уходящих в темноту синего ночного неба.
Туда же уносился, вонзаясь в небесные своды, Иван Великий.
У подножия его мы казались особенно маленькими…
[i] Два текста — этот и следующий — написаны в Москве 10.IX.1944 — в тот же день, что и заметка «О себе» для сборника «Как я стал режиссером». Это не случайное совпадение: отвечая на тему сборника, Э. не мог не вспомнить того, кого он считал {412} своим Отцом в искусстве. В те годы имя Мейерхольда не упоминалось, и в посланном издательству тексте Э. лишь намекнул на Учителя — названиями спектаклей, потрясших его в юности режиссерским мастерством. Зато в «мемуарных» очерках, написанных «для себя», он рассказал о двух неизвестных тогда общественности эпизодах: совместном с Учителем визите в «сердце Москвы» (Кремль) и спасении архива Мейерхольда в первые месяцы войны. Оба текста передают психологическое состояние, а не описывают события (неизвестны дата и цель совместного визита, остались за рамками многие детали истории архива), но тем не менее главы о Мейерхольде стали одним из лучших образцов литературно-мемуарного творчества Э.
[ii] Строка из второго куплета «ариеттки» русского шансонье Александра Вертинского (1889 – 1957) «Лиловый негр»: «Последний раз я видел Вас так близко. / В пролеты улиц Вас умчал авто / Мне снилось, что теперь в притонах Сан-Франциско / Лиловый негр Вам подает манто».
[iii] В книге «Заметки о прозе Пушкина» (1937) Виктор Шкловский указал, что в эпиграфах повести Пушкина «Капитанская дочка» важны не только приведенные строки, но и следующие за ними или предшествующие им, где скрыты важные для смысла, но в условиях царской цензуры запретные характеристики.
[iv] В эскизах и декорационных «задниках» художника Александра Головина, в частности в оформлении оперы Римского-Корсакова «Псковитянка» (1901), русские соборы изображались в ощутимом ракурсе снизу вверх, подчеркнутом как бы «запрокинутыми» куполами, что создавало эффект монументальности архитектуры.