Глава IX
САМУРАЙСКОЕ УКРЕПЛЕНИЕ. НОЧНЫЕ ПОСТЫ
Рекогносцировка 4-го декабря еще сильнее убедила Скобелева, что неприятель храбр и многочислен, что крепость Геок-Тепе взять нелегко и что осада дело нешуточное.
Силы наши все увеличиваются, свежие войска все пребывают, лагерь разрастается. Теперь, если вечером выйдешь расставлять посты, так огненные костры горят на таком обширном пространстве, что сердце радуется.
Я лежу, не раздеваясь, в своей юламейке, то дремлю, то опять проснусь. Крепко заснуть нельзя, нужно идти проверять посты. В юламейке градуса два-три тепла. Тяжелые войлоки изнутри отсырели, а снаружи замерзли, так что до них голой рукой и дотронуться противно. Зажигаю спичку, смотрю на часы, двенадцатый час: пора идти. Хоть и не хочется, а надо: генерал сказал, что он на меня надеется, что посты будут проверены. А как тепло лежать под буркой и полушубком! Быстро вскакиваю с постели, надеваю полушубок, накидываю шашку, беру револьвер и иду к кале в крымскую роту за разводящим. Воздух холодный. Луны нет, темнота полная. Идти скверно, беспрестанно спотыкаешься: днем солнце разгрязнило почву, а теперь она замерзла неровными комьями. Костры почти все погасли, и только у транспорта, что пришел сегодня из Бами, еще горит маленький костер, вокруг которого собрались в кружок вожаки-туркмены. Подхожу к ним ближе, слышу какое-то странное пение, похожее немного на блеяние овцы. Меня оно заинтересовало, и, чтобы не испугать певца, я осторожно приближаюсь к костру, останавливаюсь и всматриваюсь. Лица вожаков, в их мохнатых черных шапках, по временам ярко освещаются вспыхивающим огнем. Старик певец, с маленькой седой бородкой, с инструментом в руках, вроде нашей балалайки, быстро наигрывает пальцем и, закинув голову назад, дрожащим голосом тянет сначала громко, затем все слабее и слабее одну и ту же ноту -- э-э-э-э... В горле у него точно что переливается; при этом сам певец слегка трясется, глаза закатывает под лоб и в таком положении замирает. Товарищи, усевшись в кружок, с наслаждением вслушиваются, притаив дыхание. На их лицах выражается восторг. Они изредка покачивают головами в знак одобрения и чуть слышно, почти шепотом, гортанно восклицают: якши, якши! Это пение, хотя очень странное, мне понравилось: в нем было что-то увлекательное, все равно как в каком-либо диком танце, где танцор или танцовщица начинает бешено кружиться на одном месте. Затем все тише, тише, наконец, ослабевает и останавливается. Один из туркмен, понимавший немного по-русски, объяснил мне, что в этой песне восхвалялся их древний "батырь" (богатырь) за свою храбрость и силу и что у них поется также песня, где прославляется и наш Нефес-Мерген. Вот, думаю, как скоро прославился Нефес-Мерген, даже попал в народную песню!
Посмотрев на туркмен, иду дальше и натыкаюсь на вожаков-киргизов. Они в темноте, в своих уродливых мохнатых шапках, похожих на наши старинные женские меховые капоры, делили на части распростертого по земле верблюда. Верблюд этот был дохлый, я еще днем видел его лежащего здесь. Но тогда киргизы не смели его тронуть; а теперь, когда все улеглись спать, они втихомолку, точно гиены, напали на него и расправились. Для виду они прирезали ему горло; один киргиз вон уже и огонек разводит, чтобы поджаривать на нем куски верблюжатины. -- Отвратительно смотреть, как едят киргизы. Они скорей не едят, а пожирают; при этом хватают окровавленное мясо прямо руками и так жадно жуют и глотают, что страшно становилось, как бы они не подавились. Узенькие косые глаза их в те минуты смежаются еще уже; на бронзовых лицах с жиденькими бородками появляются уродливые гримасы, выражающие наслаждение. Туркмены, в особенности текинцы, стоят гораздо выше киргизов в отношении еды. Они никогда не решатся есть дохлятины, тогда как киргизам это нипочем. Я спросил их: "Как же вы едите дохлого верблюда?" -- На это один из них, отрезая ножом около самого рта кусок сырого мяса, совершенно спокойно ответил мне: "Он, бачка, только сейчас издох".
Вместо того чтобы искать разводящего, я отправляюсь один мимо самурцев, сквозь проломанную стенку, и подхожу к посту. Часовой окликает меня вполголоса:
-- Кто идет?
-- Свой, -- отвечаю ему и тихонько спрашиваю:
-- Ну что, все благополучно?
-- Так точно.
-- Ничего незаметно?
-- Никак нет.
Остальные два солдата лежали возле, окутав головы башлыками. Наш разговор разбудил их, и они уселись возле часового.
-- Где другой пост? -- спрашиваю.
-- Эдта влево, ваше высокоблагородие! Он вот сейчас виден был, а теперь потемнело, што ли! -- и солдат наклоняется и пристально всматривается в темноту.
Я отхожу несколько шагов вперед по указанному направлению, останавливаюсь, наклоняюсь, всматриваюсь (ночью чем ниже наклонишься, тем дальше видишь), ночь такая темная, что я ни взад ни вперед ничего не вижу. -- "Кто идет?" -- слышу опять голос. Я откликаюсь, подаюсь еще несколько и в трех шагах перед собой вижу одиноко стоящего часового. У нас повторяется опять тот же разговор: "Ничего не видно?" -- "Никак нет" и т.д.
Пройдя самурцев, обхожу посты, которые занимали тверские драгуны. Часовые исправно стояли, переминаясь с ноги на ногу, и только бряцанием шпор нарушали общую тишину. Отсюда заворачиваю вдоль левого фланга лагеря. Здесь идти еще хуже: кругом все вытоптанные виноградные сады; их корни чрезвычайно цепки, и я поминутно спотыкаюсь, что в темноте производит на меня чрезвычайно неприятное впечатление. Я браню себя, что пошел один, без разводящего. Только что начинаю разбирать в темноте следующий пост, как с него мелькает огонек и раздается выстрел. Подбегаю, смотрю: все трое солдат стоят и перешептываются.
-- Чего вы тут стреляете? -- сердито спрашиваю их вполголоса.
-- Чакинец, ваше благородие, -- робко отвечает часовой шепотом и, указывая рукой вперед, посматривает на товарищей. Он, видимо, сам испугался своего выстрела. Товарищи спросонья дрожали от холода всеми суставами и кутались в шинели. Я прихожу к убеждению, что им померещился текинец, так как они что-то плохо отвечали на мои вопросы. А в темноте померещиться часовому могло очень легко: он стоит в полночь свою смену, стоит, кажется, и конца не дождется. Товарищи сладко похрапывают возле его ног, укутавшись шинелями. День провел он на работе, устал; сон слипает глаза, а тут смотри, чтобы текинец не подполз да не застрелил тебя. Только он задремал, как ему представляется текинец; открывает глаза -- темно, ветерок в эту минуту наклоняет кустик, который в настроенном воображении солдата, пожалуй, рисуется папахой текинца. Для смелости часовой тихонько будит товарища, тот спросонья вскакивает, смотрит и шепчет: "Чакинец!" -- Ну часовой, благословясь, и стреляет.
Хотя такие выстрелы и частенько случались, но редкую ночь у нас обходилось без того, чтобы где-нибудь на посту или в секрете не подстрелили неприятеля. Помню того первого, что застрелили из охотничьей калы. Так как ночью бежать туда узнавать было далеко, то я пошел на рассвете. Шагах в пятидесяти от калы лежал на боку убитый текинец, уже пожилой, с маленькой черной бородкой, и точно спал. Больше всего меня удивили его руки: они были маленькие, нежные, совершенно женские. Как мне объяснили туркмены-джигиты, убитый, должно быть, происходил из знатного роду "батырей", и потому никакой грубой работой не занимался.
От ширванцев иду дальше. Прохожу посты Таманского казачьего полка, Лабинского, Оренбургского, пехотные дагестанские, крымские, заворачиваю к горам: здесь тянутся ставропольские батальоны. Это был лихой полк. Стоило только взглянуть на их командира, полковника Козелкова, чтобы сразу понять, что у него солдат не задремлет на посту, да и офицер не прозевает.
Не знаю почему, но в Козелкове мне представлялся тип командира полка старых николаевских времен. Росту был он выше среднего, тучный, лицо с двойным подбородком.
Кажется, на второй же день, как пришли ставропольцы в Самурское, я захожу в один из батальонов и говорю дежурному по полку насчет постов: почему у них не хватило людей? -- вдруг за юламейкой раздается басистый голос Козелкова:
-- Капитан Бабаев! -- Из соседней палатки, точно ошпаренный, выскакивает старый высокий капитан и, застегивая по пути портупею, направляется к командиру полка. Я слышу их разговор.
-- Почему у вас людей не хватило? -- Молчание.
-- Вы вчера дежурили?
-- Я-с, господин полковник, -- отвечал капитан осипшим голосом.
-- Будете и завтра дежурить. Можете идти-с! -- сухо отвечает полковник, -- и старый седовласый капитан, командир роты, точно школьник, молча, на цыпочках, понурив голову, уходит в свою палатку.
Только что я обошел посты и направился к своей юламейке, как со стороны ширванцев раздается залп из секрета. Я бегу узнать. Подхожу к секрету и сажусь между солдатами, чтобы нас не было видно, и спрашиваю их шепотом:
-- В кого вы стреляли?
-- Текинцы, ваше высокоблагородие, проезжали мимо, человек двадцать, -- отвечает старший.
-- Убили кого?
-- Кажись нет, далеко было. Они только услыхали выстрел, как загалдят песню какую-то по-своему, во все горло, да и поскакали туда к пескам.
Я приказываю им быть осторожнее, подпускать ближе на выстрел, не торопиться, и отправляюсь назад мимо генеральской палатки, так как знаю, что генерал слышал залп и пожелает знать, в чем дело. Не доходя немного до лагеря, смотрю: кто-то идет навстречу в бурке. Окликаю -- Ушаков.
-- Генерал послал узнать, по кому стреляли, -- говорит тот скороговоркой.
Я рассказываю, и мы идем назад вместе.
-- Ну, что там такое? -- спрашивает Скобелев из палатки, заслышав наши шаги.
-- Текинцы подъезжали, человек двадцать, но довольно далеко, так что залп не задел никого, -- объясняю ему, просовывая голову в дверь палатки.
-- Какие это болваны в секрете сидят, не могут подпустить на действительный выстрел, -- ворчит Скобелев сонливым недовольным тоном, ворочаясь на постели.
-- Пожалуйста, смотрите хорошенько, -- говорит он мне и отпускает. Начинало рассветать, когда я пришел к себе в юламейку.