Вернулись домой. Лето в тот тяжелый 1941-й год стояло на редкость холодное, с ветрами и дождями. Шла середина июня, а теплых дней еще не было. Тревожно было и на душе, тревога носилась в воздухе -- в этих порывах холодного ветра, в багровых закатах было предчувствие чего-то неотвратимо надвигающегося, грозного, неумолимого. Особенно запомнился один день. Зачем-то пошли мы на какой-то завод. Он был расположен несколько в стороне от главной магистрали -- Ленинградского шоссе. Мы стояли в тупичке, который вел к проходной будке завода. Николай Николаевич молча, о чем-то задумавшись, шагал взад и вперед (впоследствии одна женщина, с которой я познакомилась и сошлась довольно близко, рассказывала мне, что она впервые увидела и заметила нас в этом тупичке, и ей сразу пришла в голову мысль: "Ага, и этот из тюрьмы" -- такая походка -- взад-вперед, взад-вперед, -- вырабатывается только у тех, кто был в заключении). Я стояла и смотрела на небо, по которому быстро неслись разорванные облака, резкий ветер раскачивал деревья и носил обрывки каких-то бумажек, по шоссе мчались с воем машины, и невероятная тревога, предчувствие какой-то беды охватило мою душу. Это было за несколько дней до объявления войны.
22/VI, в воскресенье утром мы были дома, кажется, собирались поехать в Москву, как вдруг послышались позывные радио и через несколько минут голос диктора торжественно громко возвестил о начале войны. Это было первое обращение Сталина {Сообщение о начале войны было сделано по радио B.M. Молотовым. -- Ред.} к народу. Как громом пораженные, стояли мы перед рупором, не в силах произнести ни слова.
Быстро разнеслась весть от дома к дому, от человека к человеку: все кругом встревожилось, загудело как потревоженный улей. К вечеру появились первые повестки и первые мобилизованные. Народ бросился в магазины за мылом и солью. Быстро был распродан и хлеб. Появились первые слухи, первые страхи перед шпионами. На другой день вышел приказ рыть около домов щели -- убежища на случай воздушного нападения, оклеить окна домов крест-накрест бумагой. Николаю Николаевичу хотелось хоть чем-то проявить свое участие в общей народной беде, и он стал со рвением резать бумагу для крестов и наклеивать ее на оконные стекла. Вечером 24/VІ мы долго не ложились спать, и Н.Н. много говорил о будущем, о грандиозности предстоящей войны и о бедствиях, которые она с собой принесет. Открыл Евангелие -- попался текст: "Все будет разрушено, не останется камня на камне".
Видимо, он предчувствовал и свою участь, так как несколько раз за эти дни говорил, как ему не хочется умирать в лагерной обстановке, среди чужих и чуждых людей. Однажды рассказал о своем сне -- что он будто бы потерял меня и как он ужасался и тосковал.
Утром 25/VI он еще лежал в постели, когда в дом вошли двое, осмотрели помещение, маскировку окон, а потом спросили, где живут квартиранты и какое помещение они занимают. Они вошли в нашу комнатушку, выходившую дверью в кухню. "Ну, вставайте, Николай Николаевич..." Предъявили ордер на арест. Начался обыск. Комната была маленькая, вещей у нас почти не было, и обыск окончился быстро изъятием нескольких книг религиозного содержания и некоторых рукописей. Наступило время расставания, -- мы молча обнялись, мысленно прощаясь навеки, обменялись крестами -- он отдал мне свой золотой крестильный крест, зная, что будет среди уголовников, где этот крест может стать предметом вожделения, и взял мой, маленький серебряный крестик. На улице ждала уже легковая машина. Долго смотрела я ей вслед. Хозяйка плакала.
Больше Николая Николаевича я не видела. Он уехал, чтобы не вернуться. В ночь с 24/VІ на 25/VІ в Москве был арестован и Василий Михайлович Комаревский.