После неудачного наступления нашей дивизии настроение у моих пулеметчиков тягостное. Придешь к бойцам, видишь, как они ждут от тебя приятных новостей, а тебе и сказать нечего. Единственное, что я мог сделать, это оставаться с ними и днем и ночью, вместе есть, вместе спать, вместе наблюдать за противником. На КП, в погреб к Анисимову, я наведывался теперь редко и ненадолго. Тараканову приказал постоянно находиться во взводе сержанта Лобанова. Сам пребывал я у Кузнецова. Но мы ежедневно встречались, обменивались мыслями и наблюдениями. Чаще стали выпускать теперь боевые листки. Находкой для меня стал рядовой Дорофеев: он хорошо рисовал, особенно карикатуры на немцев. Увидят их бойцы, за животы от хохота хватаются. А смех — первое лекарство от тоски и уныния.
Командир роты предпочитал чаще находиться на своем КП. Был у него связной Сергей Опрятов из города Сапожка. Исполнительный, безотказный, умный. Анисимов гордился им. И этот связной, или, как его еще можно назвать, ординарец, берег нашего командира. Как-то вскоре после неудачного наступления дивизии я шел на КП Анисимова. Встретил меня Опрятов. Я спросил его: «Где Анисимов?» — «Лег отдыхать. Вы уж не тревожьте его. Он за эти дни так нанервничался. Сказал: “Сил больше никаких нет”. Мечтал: в эти дни мы продвинемся далеко вперед, будем где-то за Болховом. А мы все на том же месте, все в этом сыром погребе. Готов был волосы на себе рвать, сейчас успокоился, уснул. Вы уж не тревожьте его, товарищ политрук».
— Что ж, пусть отдыхает, — сказал я, выслушав Опрятова. И в душе позавидовал своему командиру: таких ординарцев поискать.
* * *
Получил письмо от мамы. Сперва, конечно, обрадовался, а когда прочитал, загрустил. Какие же неимоверные тяготы выпали на долю матери. Было у нее четыре сына, и все мы жили рядом с нею. И вдруг осталась одна: сыновья ушли защищать Родину. Младший, Михаил, 24-го года рождения, но и его призвали в армию. А ему 18 исполнится только в ноябре. Как-то ему будет служиться? Застенчивый, никуда из дома не отлучался и дела никакого еще толком не познал. Кроме книжки, в руках ничего не держал. И вот держит винтовку, должен убивать немцев. Справится ли он с этой задачей? Вряд ли. Был бы он смелее, решительнее, сорвиголова, как Славка Олюнин, за него и беспокойства было бы меньше. Но он — как красна девица... Чует мое сердце: не вернуться ему обратно. Не увижу я его больше. И в памяти останется то, как я проверял его тетради, как он спрашивал меня, что ему читать, что выучить наизусть.
Весь день мне было грустно. Как там мама одна, без нас? Наступит вечер, а ей и словом обмолвиться не с кем. А тут еще редкий день, когда в деревню не приходит похоронка. Ох, сколько их уже пришло! Сколько слез по погибшим пролито. А воюем всего только год. Один год! И когда эта убийственная война кончится, один Бог знает. Плачут наши матери. Плачут. Только одна Груня Канцырева не плачет: ее сын Енька уклонился от призыва. Его ищут всюду: в деревне, в лесу. Милиция обшарила уже все чердаки и погреба, все овраги. Нигде нет Груниного Еньки, как в воду канул. А Груня спокойна. Ни слезинки не пролила, ни тревоги какой-либо не проявила. И к народу выйти не стыдится.
Прочитал я про все это в материнском письме и в великий гнев пришел. Енька Грунин, как его звали в деревне, смолоду был лиходей. Удивляюсь, как его на Соловки в свое время не сослали. Болтун был страшный. Колхозы презирал, колхозников высмеивал. Советскую власть не уважал. В открытую говорил: «Случись война, защищать ее не буду!» И как оказалось, это не было пустым бахвальством. Война идет, а он прячется. Люди гибнут, а он сидит где-то в затишке. Да еще, может, и посмеивается по обыкновению: вот, мол, я какой умный: вы воюете, кровь проливаете, а мне хоть бы хны.