12 марта, вторник.
Трагедия Крюковского должна иметь огромный успех на сцене, потому что все почти стихи в роли князя Пожарского имеют отношение к настоящим политическим обстоятельствам и патриотическим чувствованиям народа. Такие возгласы, как, например,
Москва не мать ли мне?
произнесенные Яковлевым, хоть у кого расшевелят сердце. Дмитревский казался в восхищении и почти при всяком стихе приговаривал: "Браво! прекрасно! бесподобно!" и проч., называл автора вторым Озеровым, поздравлял Яковлева с великолепною ролью и благодарил бога, что мог дожить до такой блистательной эпохи нашей сценической литературы. Автор верил ему на слово и был вне себя от удовольствия. "А вот князь Шаховской заметил мне многое, -- сказал он, -- и я, по совету его, переменил некоторые ситуации и даже сократил кой-какие тирады". -- "И хорошо сделали, -- подхватил Дмитревский: -- князь Александр Александрович знает дело, и советами его пользоваться не мешает: оно, знаете, со стороны виднее; и хотя ваша трагедия теперь не имеет никаких погрешностей, но, вероятно, прежде можно было кое-что заметить". При этой фразе Яковлев повернулся на стуле, а Шушерин слегка усмехнулся.
Крюковской, белокурый молодой человек приятной наружности, одет щеголевато, говорит недурно, но читает плохо, а между тем, кажется, думает, что читает хорошо. По окончании чтения он вскоре распростился с Дмитревским и отправился к князю Шаховскому условиться с ним о постановке своей трагедии на сцену и о времени ее представления. "После благоприятного вашего отзыва, Иван Афанасьич, -- сказал он, откланиваясь, -- я не имею больше причины сомневаться в успехе моей пьесы".
Едва только счастливый автор вышел из комнаты, Дмитревский спросил Яковлева и Шушерина, нравятся ли им назначенные для них роли. Яковлев очень дельно отвечал, что роль Пожарского, как и всякая другая роль, которую не надобно изучать, а только выучить наизусть, чтоб потом, не заботясь об игре, хватать аплодисменты на лету, не может не нравиться актеру, и что он, с своей стороны, очень ею доволен. "А вот каково-то будет иным прочим, -- прибавил он, посмотрев на Шушерина, -- и что сделает Яков Емельяныч из роли Заруцкого -- так мы увидим". -- "Якову Емельянычу поздно делать что-нибудь из какой бы то ни было роли, а тем более из такой ничтожной и бесцветной, какова роль Заруцкого, -- отвечал Шушерин, -- он будет играть и ее так же, как играл роль князя Белозерского, то есть как-нибудь, чтоб только публике было непротивно. Сами видите, Алексей Семеныч, что я старею и хилею; грудь и орган слабеют. Теперь вам подобает расти, мне же малитися". -- "Ну, вот вы сейчас состарились и занемогли! -- перехватил Яковлев, -- а того и смотри, что как получите пенсион, так переживете и меня". -- "Мудрено, Алексей Семеныч: я двадцатью годами постарее вас...". -- "И тридцатью похитрее", -- примолвил, смеясь, Яковлев, находившийся в веселом расположении духа. "А сколько лет быть должно нашему Петру Алексеичу?", -- спросил Шушерина Дмитревский. "То есть Плавильщикову? Да он семью годами моложе меня, -- отвечал Шушерин, -- я родился в 1753 году, а он в 1760-м". -- "Ну, так вы с Плавильщиковым могли бы быть моими сыновьями, а Алексей внуком, -- сказал Дмитревский, -- я родился в 1733 году, то есть ровно за сорок лет до рождения Алексея и 20 лет до вашего появления на свет божий. Много с вами пережили мы доброго и худого, Яков Емельяныч, только на мою долю досталось более чем на вашу и того и другого. Как быть! У всякого из нас была своя светлая полоса в жизни, моя прошла, а ваша проходит -- что ж? По крайней мере мы не лишены утешительных воспоминаний, которых многие не имеют".
Мы вышли от Дмитревского вместе с Яковлевым, который вдруг сделался печален и задумчив. "Вы куда отправляетесь?", -- спросил он меня угрюмо. "Домой", -- отвечал я. -- "Пойдемте ко мне обедать". --"Какой же теперь обед? еще рано". -- "Я обедаю всегда почти в первом часу. Право, пойдемте. Отобедаем вместе чем бог послал: вы мне сделаете удовольствие". -- "Если так, то извольте, я ваш гость, и тем охотнее, что мне хочется знать мнение ваше о трагедии Крюковского".
И вот мы пришли и уселись за небольшой столик, поставленный у стены и накрытый вместо скатерти цветною салфеткой. Выпив, по приглашению хозяина, рюмку травнику и закусив ломтиком паюсной икры, я хотел было завести с ним речь о трагедии, но толстобрюхий Семениус принес миску щей с двумя кусками холодной кулебяки и заставил меня отложить диссертацию до окончания обеда, который, впрочем, продолжался недолго и кончен был на втором блюде, состоявшем из жареных окуней. Яковлев неприхотлив и умерен в пище.
"Ну теперь, Алексей Семеныч, что скажете вы о "Пожарском"?", -- спросил я моего амфитриона. -- "А что я сказать могу, -- отвечал он, -- кроме того, что сказал уже Дмитревскому: роль Пожарского славная для меня роль, потому что мне аплодировать станут так, что затрещит театр. Что же касается до других ролей, то я думаю, они так вялы и бесхарактерны, что никакой талант не в состоянии создать из них что-нибудь дельное. Впрочем, это и натурально, потому что в трагедии нет никакой интриги, на основании которой можно было бы развить характеры и страсти участвующих в ней лиц; но дело не в том: как ни плоха пьеса Крюковского в художественном отношении, однако ж, слава богу, что начинают появляться и такие пьесы, потому что они хорошо написаны и содержат в себе много прекрасных стихов. Разумеется, "Пожарский" -- одна попытка молодого писателя, и, будучи на месте Дмитревского, я не стал бы так превозносить автора, а дал бы ему добрый совет и указал бы на слабые места его трагедии; а то старый хитрец тотчас произвел его и в Озерова {Не один Дмитревский так думал в то время. Нашлись люди, которые отдавали даже преимущество Крюковскому перед Озеровым, вследствие чего автор "Пожарского", вскоре по представлении своей трагедии, отправлен был на казенный счет в Париж _д_л_я_ _у_с_о_в_е_р_ш_е_н_с_т_в_о_в_а_н_и_я_ _т_р_а_г_и_ч_е_с_к_о_г_о_ _т_а_л_а_н_т_а. Там жил он около двух лет, если не больше, написал преплохую трагедию "Елисавета", которую даже и на театр поставить было невозможно, и, расстроенный здоровьем, возвратился в Петербург, где вскоре и умер.
"Свежо предание -- а верится с трудом!".
Позднейшее примечание.}.
Поди, добивайся от него правды!".
Я заметил Яковлеву, что Дмитревский, вероятно, потому не говорит этой правды, что ее не слушают, а без настоящей пользы делу кому охота обижать чужое самолюбие? "Бог его знает, -- возразил он, -- может быть и так; но я его не понимаю, хотя и люблю, как родного отца. Добро бы он хитрил с другими, а то и со мною поступает точно так же. Иногда чувствуешь сам, что играл не так, как бы следовало, а он тут-то и начнет хвалить тебя на чем свет стоит; в другой же раз играешь от всей души, разовьешь все свои средства, сам бываешь доволен собою и публика в восхищении, а он, вместо справедливого одобрения, и порадует тебя обыкновенным проклятым своим комплиментом: "Ну, конечно, можно бы, душа, и лучше, да как быть!"".
Я смекнул, в чем дело, и решился откровенно сообщить Яковлеву свои мысли. "Знаете ли, Алексей Семеныч, -- сказал я, -- вы едва ли не заблуждаетесь насчет Дмитревского в отношении к вам: я думаю, что он вовсе не хитрит с вами. Если вы не рассердитесь, то я вам это поясню". -- "Прошу покорнейше. Только вряд ли вам удастся разуверить меня в том, в чем я убежден пятнадцатилетним опытом, то есть с тех пор, как знаю Дмитревского". -- "Я и не намерен разуверять вас, а только хочу сказать, что думаю". -- "Ну, так говорите". -- "Вот видите ли: между вами должно быть недоразумение, которое происходит оттого, что вы смотрите на искусство с разных точек зрения, а затем и дарования ваши неодинаковы: вы -- дитя природы, а он -- чадо искусства; средства ваши огромны, а он имел их мало и заменял их чем мог: умом и эффектами, которых насмотрелся вдоволь на иностранных театрах. Из этого следует, что все то, что кажется хорошо вам, не может нравиться Дмитревскому, который желал бы видеть в вас другого себя. Вы сказали, что он хвалит вас именно тогда, когда, по мнению вашему, вы играете слабо, и бывает недоволен вами в то время, когда вы бываете довольны собою и развиваете все огромные средства вашего таланта: что ж это доказывает? -- то, что Дмитревский желал бы, чтоб эти средства не увлекали вас за те пределы, которые искусство поставило таланту. Он последователь французской театральной школы, а всякий последователь этой школы почитает не только излишнее увлечение, но даже излишнее одушевление актера на сцене некоторым неуважением к публике. Я, с своей стороны, совершенно противного мнения и люблю видеть вас на сцене во всей безыскусственной простоте вашего таланта, но должен сказать, что Дмитревский так же верен своим понятиям и правилам; и если он, по робкой природе своей, опасаясь обидеть наше самолюбие, не говорит правды нам или высказывает ее обиняками, то с вами он, конечно, не хитрит, а говорит, что думает, только по-своему. Я почти уверен, что в ролях драматических он всегда бывает довольнее вами, чем в других ролях, требующих сильнейшего увлечения, потому что условия драмы не дозволяют вам предаваться вполне вашей энергии". -- "То есть, вы хотите сказать, что я кричу, -- подхватил Яковлев с некоторым огорчением, -- это я слышал от многих так называемых знатоков нашего театра". -- "Вы не поняли меня, Алексей Семеныч, -- отвечал я, -- напротив, вы слышали уже, что я люблю видеть вас на сцене во всей безыскусственной простоте вашего таланта; но я-публика и Дмитревский, профессор декламации, мы совершенно противоположного образа мыслей. Я-публика требуем сильных ощущений и для нас все равно, каким образом вы ни произвели в нас эти ощущения; но Дмитревский смотрит на игру вашу как художник и не довольствуется тем, что вы заставляете его плакать или поражаете ужасом; ему надобно, чтоб вы заставили его плакать или поразили ужасом, оставаясь в пределах тех понятий, которые он составил себе об искусстве и вне которых для него нет превосходного актера". -- "Мне кажется, вы зарапортовались", -- сказал, улыбаясь, Яковлев, -- не лучше ли выпить пуншу?". Я хотел отвечать, что и за пуншем толковать можно, как неожиданно вошел Сергей Иванович Кусов в сопровождении шута Тычкина {Тычкин, разорившийся купец, призрен был добрым и всеми уважаемым Иваном Васильевичем Кусовым, который поместил его у себя в доме (на Васильевском острову, возле Тучкова моста) и давал бедняку содержание. Этот Тычкин говорил на виршах и очень был смешон в своих рассуждениях насчет житейского быта. Яковлев называл его новым Диогеном и написал к нему стихотворное послание, в котором отдает ему преимущество пред древним философом. Вот последняя строфа этого послания, которое в то время ходило по рукам:
О циник нынешнего века,
Всея премудрости экстракт!
Искал тот тщетно человека --
Счастливей ты его стократ:
Живешь не в бочке ты, в квартире,
И, к удивлению, в сем мире
Ты человека отыскал;
Нашел его -- не за горами,
Но между невскими брегами --
Гаси фонарь -- ты счастлив стал!
Позднейшее примечание.},
имеющего особый дар развеселять Яковлева; разумеется, о театре не было больше и помину, и диссертация о Дмитревском сменилась необходимыми возлияниями Вакху.