V. Поездки к графу Шувалову, генералу Мезенцову и князю Суворову
Мои свидания с шефом жандармов графом Шуваловым, с управляющим Третьим отделением генералом Мезенцевым и, наконец, с князем Суворовым при передаче ему лично вышеприведенного, письма П. Л. Лаврова.
Два первых свидания вынудили раздирающие душу письма старушки-матери Лаврова. Она мне их слала из Тотьмы, шлет и из Кадникова. Я их получаю, возмущаюсь, сидя на месте и хлопая только крыльями, как неуклюжая, не умеющая летать птица; и так прошли почти три года. В моем столе пропасть этих писем к государю, к министрам… письма, которых нельзя посылать по назначению; пропасть бланков, на которых нечего, писать.
Впрочем, одно письмо к государю в Крым и одно к кому-то из министров я отослала по адресам. Ответ был вот какой: «Если это тот Лавров, что читал в Артиллерийском училище, то в просьбе отказать». Собственные слова государя, написанные на полях письма. После подобного успеха что оставалось делать? Продолжать волноваться и хлопать крыльями по-прежнему? Я и продолжала. Но наконец-таки Лаврова перевели из Тотьмы в Вологду. Месяц прожил он там, прожил и ожил, вдруг донос по поводу проводов, которые ему делали, когда он уезжал из Тотьмы, — и новая ссылка в Кадников; там находится он и в настоящее время. Оттуда-то и пришло от старушки одно из ее самых раздирательных писем, и сам Лавров оттуда же писал мне: «так скверно никогда еще не было». Опять прошения, бланки с ее стороны, опять мучительное недоумение с моей. И недоумевала я бы долго, не будь Александры Романовны Дитмар.
Однажды она приезжает ко мне и радостно спрашивает: «Леля, хочешь сделать что-нибудь для Лаврова? У меня есть случай».
Случай заключался в том, что муж ее, товарищ по Пажескому корпусу графа Шувалова, шефа жандармов, как губернатор Восточной Сибири находится с ним в сношениях и теперь. За несколько дней до того дня, в который Александра Романовна Дитмар объявила мне, что у нее есть случай сделать что-нибудь для Лаврова, Шувалов присылал к Дитмару своего адъютанта, полковника Бачманова, а так как Дитмара не было дома, то Бачманов был принят Александрой Романовной и, разговорившись с ней, просидел около часу и очень ей понравился. Через него-то она и задумала сделать что-нибудь для Лаврова. Она предлагала, чтобы старушка Лаврова написала бы ей письмо, которое бы она могла показать Бачманову. На что я не могла согласиться. Александра Романовна — добрейшая женщина и слишком способная увлекаться. Она увлеклась и в ту минуту, не обдумав, что письмо, в котором я должна бы была объяснять наш план старушке, вероятно, прочтется прежде, чем попасть в ее руки, а Дитмар мог бы легко узнать, что мы, конечно, без его ведома, путаем в наши планы его имя; да, наконец, это могло и повредить ему; а у него уж и без того в то время были разные пререкания о начальством, хотя он и был очень хорош с Шуваловым. С этим она в конце концов сама согласилась, и мы решили дать прочесть Бачманову одно из писем старушки ко мне. Тронуло ли оно его, или ему хотелось оказать любезность жене человека, с которым хорош его грозный принципал, но только Бачманов заинтересовался и обнадежил в успехе, если кто-нибудь из близких Лаврова, но непременно женщина, его дочь например, подаст лично прошение Шувалову.
У Александры Романовны сидел во время этого ее разговора с Бачмановым Баумгартен, директор военной гимназии, ее двоюродный брат, женатый на двоюродной сестре Лаврова. Он тут же объявил, что дочь Лаврова, Маню, посылать к Шувалову нельзя, она не пойдет, во-первых, а если бы и пошла, то ничего путного из того не выйдет. Кто же пойдет? Баумгартен указал на меня.
Когда Александра Романовна приехала мне объявить эту новость, я совсем пала духом. Женщине-просительнице необходимы привлекательность, кокетливость или слезы, — у меня нет ни того, ни другого, ни третьего. Могла ли я рассчитывать на успех? Но, с другой стороны, отказываться могла ли? Пришлось испивать горькую чашу. Меня не смущала нисколько мысль предстать пред очи Шувалова, но меня смущала боязнь не суметь или не успеть в какие-нибудь десять минут высказать все, что нужно, и в то же время я боялась сказать что-нибудь лишнее. Мне все представлялось, как Шелгунова так похлопотала о своем муже, что его еще дальше угнали. Что, если и я окажу подобную же услугу Лаврову? Держать в своих руках, хотя бы и да десять минут только, судьбу другого человека невесело вовсе. Но выбора не было, надо было ехать. Оставалось написать на одном из бланков письмо к Шувалову. Я его составила с помощью А. А. Ливотовой из готового уже, но негодящегося письма старушки к Тимашеву. Она в нем просила о возвращении сына в Петербург, а об этом и думать нельзя. Мы же просили о переводе его в какой-нибудь город, где бы было какое-нибудь училище, где бы его сын Сережа мог бы жить при отце, и где бы был менее убийственный для здоровья климат, чем в Кадникове. С этим письмом отправилась я в четверг, 22 января, утром к Шувалову. Бачманов накануне снабдил меня несколькими советами, между прочим советовал не отступать и плакать, на что я ему возразила тут же, что на все согласна, но что только слез совсем нет, и обещал меня встретить.
Толстый швейцар, отворив мне дверь, тотчас же сел и, справившись у моего человека, записал мою фамилию. Надо было подняться наверх, и там, как-то в стороне, оказалась дверь, что-то вроде большого алькова. Там толпились генералы и простые смертные.
Все уставили глаза на меня, и я оглядела их всех поочередно, ища моего полковника. Он явился тут как тут, провел меня в светлую половину комнаты, усадил и обещал сию же минуту проводить к графу. Действительно, несмотря на то, что человек пятнадцать сидело в ожидании, не прошло минуты, как какая-то дама, — чей жалобный голос слышался в отворенную дверь, — вышла из кабинета, и меня попросили войти туда С замиранием сердца поднялась я с места, но, подойдя к двери, остановилась. Прямо против двери стоял Бачманов, красный и сконфуженный, в почтительной позе, с сжатыми вместе ногами и несколько нагнутым вперед корпусом, точно сбирался лететь, а где-то за дверью, шагах в трех от него, раздавался гневный голос. Не желая присутствовать при головомойке, я и остановилась в дверях. В чем было дело, не знаю. Что-то говорилось о женском поле, что надо его пускать прежде или после, я не поняла. Бачманов что-то бормотал, указывая на дверь или на меня. Может быть, ему доставалось за то, что он пустил меня не в очередь. Наконец, я вошла. На том месте, с которого раздавался гневный голос, стояла антипатичная фигура графа Шувалова и глядела на меня своими крошечными глазами. Я подошла к ней, подала свою бумагу и в двух словах объяснила, зачем пришла и что прошу; в то же время и Бачманов назвал мою фамилию.
Шувалов, развертывая бумагу, вдруг обратился к какому-то статскому генералу, стоявшему в сторонке, и спросил его: помнит ли он дело Штакеншнейдер? Я поспешила поправить. «Ах, да! — догадался Шувалов. — Так что же вам угодно?». Я рассказала вторично зачем пришла и что мне угодно, и на этот раз пространнее. Он выслушал, сделал несколько вопросов и начал удаляться, говоря, что он дела Лаврова не помнит и справится о нем. Я спросила, могу ли наведаться о результате; он сказал, что даст ответ через Бачманова, раскланялся и был таков. Бачманов, все еще несколько сконфуженный, проводил меня обратно в альков, где дожидался меня Прокофий, у которого во второй раз, но теперь уже какой-то генерал опять спросил мою фамилию, и я уехала.
Надеялась ли я на успех? — Нет!
Прошло несколько дней, и опять приехала ко мне Александра Романовна, говоря, что с хорошей вестью: «Дело твое, — говорит, — приняло было дурной оборот, но теперь опять поправилось, и на днях к тебе будет Бачманов с благоприятным ответом». Опять прошло несколько дней. Еду я раз к Александре Романовне, она встречает меня словами: «Что ты так поздно? Бачманов ждал тебя здесь целый час. Дело затягивается. Оно у Мезенцова, и он делает затруднения. Бачманов с ним даже побранился и пригрозил, что нашлет на него женщину. Тебе надо завтра ехать к нему». Господи! Да разве я такая женщина, чтобы мною грозить Мезенцову? Я и плакать-то не умею. Но рассуждать было нечего, ни лучшей, ни даже какой-либо другой не было. Я поехала, ошиблась часом, и мне сказали, что приема нет. На другой день приезжает ко мне Бачманов с извинением и говорит, что он и Мезенцов разбранили людей, которые меня не пустили. Я отправилась вторично. На этот раз мне пришлось ждать минут двадцать в приемной, и Бачманов занимал меня разговорами. Наконец, дверь отворилась, и фигура еще неприятнее Шувалова, в военном сюртуке, сделала несколько шагов ко мне. Соображая, что это Мезенцов, я пошла к нему навстречу. Он, кажется, хотел говорить со мной в той же комнате, но, подумав, пригласил меня жестом войти в ту, из которой только что вышел. Там я села на диван, а он, притворив двери, сел близко, близко ко мне, в кресло, и наша беседа началась. Я напирала более всего на старуху, стараясь разжалобить своего собеседника. «Знаю я эту старуху, — сказал Мезенцов, — преназойливая старуха, и сын — ее достойный плод». Я возразила, что она прежде всего и более всего несчастна. «Чего же вы собственно желаете? — спросил он вдруг. — Ведь Вологда немногим лучше Кадникова, а ближе Вологды его не переведут. Или вы хотите, может быть, ближе?» — «Конечно, хотела бы, — отвечала я, — а если уже никак нельзя, так в Вологду». — «Если бы зависело от меня, то я ничего бы не сделал, — объявил он неожиданно. — Но так как вы очень желаете, чтобы я доложил графу, то я доложу. А если бы граф спросил моего совета, то я бы посоветовал ничего не делать для Лаврова». — «Вы этого не сделаете, — отвечала я, — потому что это значило бы погубить Лаврова и убить его мать, а так как говорят, что вы имеете большое влияние на графа, то это значило бы, что вы их погубили. А если бы вы видели несчастную старуху: ведь ей восемьдесят лет, и она ходячий мертвец. Если бы она сидела перед вами вместо меня, вы бы не могли не исполнить ее просьбы, иначе она тут же перед вами упала бы мертвою и потом тревожила бы ваш сон», — расходилась я, но он остался невозмутим. Наконец, он зашевелился, давая понять, что время уходить. Я встала. Он взял мою руку. Я спросила, могу ли надеяться, он отвечал утвердительно, но засмеялся каким-то адским смехом, тут же сбившим поданную надежду. Бачманов опять улыбался, кланялся и провожал, но я уехала с таким же тяжелым чувством, как и от Шувалова. Не гожусь я в просительницы; да, впрочем, на что я и гожусь.
Это свидание происходило 13 февраля. Прошло опять томительных две недели. Ответа никакого. Я не решалась писать, в Кадников, потому что о посторонних вещах писать не хотелось, а об этом деле нечего было писать. Впрочем, ни Лавров, ни старушка о нем и не подозревали, но старушка вечно ждала что-нибудь в ответ на свои письма и бланки, свои же письма к Лаврову я всегда адресовала на ее имя, и мне поэтому было, больно не иметь ничего сказать ей. Но лучше бы я хоть что-нибудь да написала бы им, покуда еще царствовала неизвестность: она была все же лучше известности. В один прекрасный день Бачманов приехал и объявил, что ничего не будет: отказ полный, решительный, как ножом отрезанный, «и, — сказал он по секрету Александре Романовне, — если вы любите Елену Андреевну, то посоветуйте ей совсем не писать Лаврову хоть некоторое время, по крайней мере». Тогда волновались Медицинская Академия, Технологический Институт и университет, и эти-то волнения имели влияние на исход дела о Лаврове. Мы с Александрой Романовной постоянно скрывали от Бачманова, что я с Лавровым в переписке, но он об этом и не спрашивал: был, вероятно, вполне просвещен на этот счет и самым официальным путем, потому что наша наивная хитрость — надписывать его письма рукою матери и адресовать мои на ее имя, — по всей вероятности, не предохраняли их от вскрытия.
Мне не пришлось ни последовать совету Бачманова, ни поступить вопреки ему: приехала из Кадникова одна барыня, привезла мне письма и письмо Суворову от Лаврова мне же, и я с ней переслала свое. Было от старушки и письмо к Мезенцову, ввиду событий бесполезное. Теперь эта барыня уже вернулась восвояси, и Лавровы уже знают роковой ответ. Вот мои хождения по двум мытарствам и их печальный исход. Теперь остается записать третье.
Лавров просил меня передать его письмо князю Суворову лично. Итак, 1 апреля я отправилась к нему. Не зная, как добраться до светлейшего, и не желая блуждать по его передним, я осталась в карете, послав к нему свою карточку. Минут через пять пришли меня просить. Дом Суворова носит на себе полуофициальный отпечаток; он похож на военного, одетого, в статское платье. Суворов в отставке и лицо нисколько не должностное, а между тем какая-то особенная суета в доме как будто напоминает, что есть поблизости начальник; но суетящиеся люди смотрят и кланяются веселее, чем у Шувалова и Мезенцова. Меня ввели в приемную. Там подошел ко» мне какой-то военный и объявил, что он адъютант князя и что князь в настоящую минуту занят, так не желаю ли я, чтобы не дожидаться, передать дело» мое ему. Я отвечаю, что мне поручено передать его лично князю и что я готова ждать. Адъютант поклонился и исчез. Я села на диван. Проходили мимо, меня разные лица, лакеи, унтера в тяжелых сапогах; мелькнула какая-то барышня, вероятно, дальняя родственница или компаньонка княжны Она почти столкнулась в дверях с адъютантом, который опять приходил просить меня подождать, и сделала ему глазки. Наконец, говор и смех в соседней комнате стихли, и дверь о» творилась. На пороге ее появилась высокая, красивая фигура старого князя, одетого в красный фланелевый пиджак. Я ужасно обрадовалась, что словила, наконец, этого красного зверя, и тотчас хотела приступить к делу, но он перебил меня извинениями, что не одет. Наконец, мы уселись. Я подала письма, он разорвал конверт и хотел было читать его, но, увидав количество листов, вложил письмо, обратно в конверт и спросил, знаю ли я его содержание. Может, надо было отвечать отрицательно; утвердительный ответ, пожалуй, избавил его от обязанности прочесть письмо самому, но, во-первых, такой ответ был бы ложью, а, во-вторых, лишал меня возможности говорить о цели письма.
Суворов сказал вот что: «Государя просить я не буду, потому что у нас с ним такое условие, что я никогда не буду его ни о чем просить; — но я поговорю с Шуваловым; и тем более, что это дело помимо Шувалова ни в каком случае пройти не может. Я помню Лаврова и буду просить о нем тем охотнее, что знаю, что можно, сказать в его пользу». Тут он привел свои доводы в пользу Лаврова, но уже такие какие-то детские, что я совсем пала духом. Между прочим, что если он такой преступник, то зачем же держали его так долго, профессором? Признаться, и этот довод показался мне очень мало, убедительным. Ну, держали, покуда не считали преступником, а когда увидали, что преступник, то ведь и перестали держать. Но, сообразив, что в мире Суворова, может быть, иная логика, чем в нашем мире, и что ему лучше знать свою логику, что, может быть, этот довод и действительно очень важен и топко подмечен, я не сказала ничего Суворов между тем продолжал: Пора, знать и меру; ну, наказали и будет! Трех лет довольно. Я буду говорить о Лаврове. Вам же вот что скажу, и вы, конечно, меня поймете: я не сочувствую тому, как ведутся дела теперь, и потому я отстранен; я ведь не имею теперь никакой официальной должности». — «Я знаю, — отвечала, я, — но в городе ходит такое поверье, что государь вас любит и вам верит, и что вы исправляете вечером то, что бывает попорчено утром». Он улыбнулся и еще раз обещал постараться, но прибавил, что скоро сделать этого нельзя.
Я спросила, каким образом получить мне ответ. «А вы дайте ваш адрес, — сказал он. — Вы все еще живете в вашем доме на Миллионной?». Когда я сказала свой адрес, то он несколько раз повторил его, закрыв глаза. Не доверяя старческой памяти, я хотела его записать, он не дал. Суворов, на беду нашу, хвастает своей памятью. Оставалось уйти, и я ушла, унося с собой его обещания, но очень мало надежды. Говорить с ним было, довольно затруднительно, — по комнате то и дело проходил кто-нибудь, а Суворов глух, и хотя он и очень близко подставлял мне свое набитое ватой ухо, но все же приходилось возвышать голос, а это выходило очень неудобно.
Вот мое третье и последнее покуда странствие по мытарствам.
[1871]