28 сентября 1861 г.
События идут, не останавливаясь, неудержимые, никем не направляемые От них общество в страхе шарахнулось, и только, одно молодое поколение смотрит им прямо в глаза, как знакомым, и, не боясь, несет свои молодые головы, чтобы положить их ступенью грядущему дню. Да еще правительство не отстает, — правительство мечется, как угорелое, как рогатый скот на пожаре. Мы переживаем странные, потрясающие дни.
Когда 25 сентября студенты пришли в Колокольную улицу, их Филипсон не принял. Их приняли обер-полицмейстер Паткуль, генерал-губернатор Игнатьев, жандармы и взвод солдат, идущий на смену караула и остановленный Игнатьевым. Их послали обратно в университет ждать там Филипсона. Студенты пошли, но уже не длинным шествием, как сначала, а кто на извозчике, кто на лодке, кто пешком. Они раньше попечителя были на университетском дворе (в университет не пускали) и, выбрав депутатов для переговоров, спокойно расположились ждать в аркадах, на дровах; иные взбирались на дрова и говорили. Наконец, приехали Филипсон, Игнатьев и Паткуль, и взвод жандармов встал вдоль университетского сада. Они приехали в мундирах, Филипсон без пальто. Студенты были спокойны, безоружны, у некоторых были палки в руках. Говорят, в Колокольной улице шальной жандарм подвинул на них свою лошадь, другие вынули палаши, и палки поднялись, но тут же и опустились, жандармы отъехали. Филипсон вошел в университет, переговорил с депутатами[1], между тем на улице собралась толпа, любопытная, удивленная; меж нее сновала полиция, просила проходить, не останавливаться Переговоры кончились, Филипсон обещал рассмотреть дело, просил разойтись. Один из депутатов, Михаэлис,[2] став на дрова, передал этот результат товарищам. Оставаться долее было незачем, студенты стали расходиться. В три часа брат Андрей был уже дома.
Так прошел этот первый день. Вечером в целом Петербурге только и говорили о студентах.
В ночь с понедельника на вторник Утин, Михаэлис, Ген и еще несколько студентов были взяты жандармами и отвезены, неизвестно куда[3].
В среду, 27-го, студенты снова собрались около университета. В одиннадцать часов вот какой вид имела эта местность. Университет запертый, и ворота проходного двора, выходящие на Малую Невку, тоже запертые, и при них взвод солдат Финляндского славного полка (да перейдет это имя в потомство); у отворенных ворот, на Неву, такой же взвод того же полка с штыками, готовыми на все. На дворе, запертые со всех сторон, человек четыреста студентов держали сходку; остальные, пришедшие позже, стояли на улице; с одиннадцати часов на двор не пускали. На набережной густая масса народу, такая же около университета, а в средине улицы пусто, и только поминутно приезжающие во весь дух кареты с генералами, в мундирах, с озабоченными физиономиями. Они приезжали в фуражках, но, выходя из карет, надевали каски.
На дворе составился адрес министру[4], под ним подписались семьсот лип, в том числе три дамы — Энгельгардт, Богданова и Коркунова.
До часу продолжалась эта тягостная, неспевшаяся тройная манифестация студентов, правительства и народа. Три различных чувства собрали их в одно место и одно общее ожидание.
С утра шел дождь, или, лучше сказать, он не шел, а стоял в воздухе, холодный, мелкий, какой-то колючий, раздражающий дождь. На небе ни цвета, ни радости, какая-то свинцовая тяжесть на небе, давящая весь дым, всю копоть, все грязные испарения земли обратно на землю. Вот картина этого мрачного утра. И безмолвие кругом, говорилось только на дворе. Это безмолвие было прервано раз, но возмутительным и раздирающим все нервы образом: медицинский студент пробирался на двор, его остановили вопросом, куда он и зачем; он отвечал: к товарищам. «Это не ваши товарищи», — заметили ему, и хотели его схватить, но он вырвался и побежал, за ним погнались. Тут сказалось страшное слово, невероятное, беспредельно возмутительное, из нечистых уст Игнатьева сказалось слово: «стреляй»!