Воскресенье, 12 марта.
Странное наступило время: «своя своих не познаша». Я не узнаю, например, Якова Ивановича, он говорит теперь то, что прежде говорил совсем не он. Роли переменились. Яков стал Иваном, Иван — Яковом, консерватор — вольнодумцем, вольнодумец — консерватором, плантатор — либералом, а либерал — плантатором. Что случилось? Случилось то, что революция прошла по России, прошла такою, какой ее не ожидали, и по пути все перемешала.
Семен Семенович Лихонин, восхищавший всех своим либерализмом, пока дело ограничивалось планами, теперь вдруг превратился, по словам Ивана Карловича, в плантатора Южной Каролины; тетенька Ливотова, слушая его, впадает в тоску.
«И это в Петербурге! — восклицают иные, — и это либерал! Что же сталось с провинциалами и с теми, которые никогда либералами и не были?»
Понедельник, 13 марта.
Сегодня опять один из тех мучительных дней, когда душа тянется на какой-то простор, которого нет, куда-то, где она когда-то будто бы была. Эти прозрачные весенние сумерки, эта просыпающаяся природа, городской шум на обнажившейся мостовой напоминают что-то, чего, может быть, никогда и не было.
Дневник Е. А. Штакеншнейдер здесь прерывается до сентября, но в ее бумагах имеются позднее записанные воспоминания об этом периоде, из коих мы приводим наиболее интересные страницы.
* * *
Познакомились мы в ту весну, 1861 года, и с Помяловским, молодым и талантливым, и так рано покинувшим не только литературное, но и земное свое поприще, писателем, автором «Мещанского Счастья». «Молотова» и «Воспоминаний о бурсе».
Тургенев создал слово «нигилист», сделавшееся ныне общепринятым и даже официальным словом, Помяловский создал выражение «кисейная барышня», хотя и не пользующееся подобно слову «нигилист» всесветной известностью, но всероссийской несомненно.
Получить в 60-х годах прозвание «нигилист», «нигилистка» было почетно, «кисейная же барышня» — позорно.
А сам Помяловский слыл у нас под именем «Зефирот». Что такое «зефирот», теперь немногие, пожалуй, помнят, и я уже отчасти забыла. Была какая-то мистификация, кажется в «Петербургских Ведомостях», что где-то появились странные крылатые существа, с человеческими обликами, красивые, голубоглазые, с золотистыми волосами, которых зовут зефироты.
В тот день, когда эта мистификация была напечатана, в первый раз явился к нам Помяловский и читал ее вслух. И по мере того, как он читал, каждый из слушающих находил удивительное сходство между чтецом и описываемым странным существом, конечно, в лице только. Бедный Помяловский, бедный Зефирот! Какой милый был он, сердечный человек, — несчастная страсть к вину сгубила его, он пил запоем.
Полонский очень полюбил его и пригласил его жить с ним, делить его одиночество на его обширной казенной квартире. И всячески старался Полонский спасти его и отвадить и уберечь от его ужасной страсти, но ничто не помогало. Помяловский сознавал свое положение и страдал ужасно, но преодолеть страсти не мог, и умер в больнице от белой горячки.
Это было в лето 1861 года, может быть, в августе. Госта расходились от Василия Степановича Курочкина. В их числе были Иван Карлович, Лавров, Михайлов (М. И.), Шелгунов, Серно-Соловьевич. Они собирались толковать о шахматном клубе, который и устроили вскоре после того и который с тех пор давно уж рушился[1]. Лавров жил недалеко от Ивана Карловича, он предложил ему проводить его и, заговорившись, вероятно, проводил на самую его квартиру. Там Сергей, лакей Ивана Карловича, подал ему пакет, полученный в его отсутствие. Иван Карлович вскрыл его — прокламация![2]
Поднялся шум. Иван Карлович был так поражен, что совсем растерялся. Прибежал на шум его брат, живущий с ним, досталось Сергею, ничего не понимавшему. Кто принес? Сергей не знал, — какой-то маленький, худенький, черненький. Мало ли таких. Кто бы это был, — не прибрали. Когда стало известно, чья это прокламация, тогда догадались, что маленький, худенький и черненький господин был сам Михайлов, но что даже близкие друзья Михайлова этого не предполагали. Когда он был взят и посажен в Третье отделение, общество литераторов написало адрес государю, в котором просило освободить Михайлова и ручалось за его невинность. Адресов было несколько, выбрали один. Между прочим писал Лавров, но его отвергли за резкость выражений. Он в своем адресе, вполне убежденный в своих словах, писал: «Михайлов настолько же виновен, насколько мы все виновны». Так был он убежден в невинности Михайлова, так были в этом убеждены Розенгейм и, кажется, Серно-Соловьевич, составлявший вместе с ним адрес.
В это время, т. е. когда Михайлов уже сидел, снова в отсутствие Ивана Карловича приносят к нему прокламацию; на этот раз то был Серно-Соловьевич. Сергей, на которого грозные увещевания Ивана Карловича произвели желанное впечатление, догадался и погнался за ним на лестницу с лестницы. Серно-Соловьевич спасся только тем, что разбил рукой фонарь на лестнице и скрылся в темноте, и тем спас не только себя, но и Ивана Карловича. Ведь не слишком весело было бы и ему, если бы Серно-Соловьевич был меньше находчив или фонарь висел слишком высоко, и ему пришлось или выдавать знакомого, или скрывать агитатора. Воображаю себе его физиономию, если бы Сергей представил ему самого Серно-Соловьевича, эту живую прокламацию.