18 апреля 1968
Только успел вчера запечатать письмо Романовскому, как явился сам с Лерой. А у меня как душа чуяла — на каждый звонок, шумок вздрагивал и прислушивался — не идет ли? Гены какие-то существуют, телепатия. Ночевали. Я спал на кухне. Отключили холодильник, чтоб не мешал. Но не мог заснуть долго, все текст мерещился, частушки, «Березонька», а потом кошмарный сон, будто прогон, а у меня балалайка не та, на балалайке шесть струн натянуто. Шеф на сцену, за мной гоняется. — Почему не играешь? — Не могу, — говорю, — на балалайке шесть струн натянуто. — Ну и что? Играй… — Не умею на шестиструнной балалайке играть, только на трех-, а «Камаринскую» вообще на одной играю…
В общем, чушь какая-то.
Хвалил шеф, Можаев просто обалдел от радости, как хорошо, и сам чувствую — с Богом живу. И в то же время такая тревога на душе после репетиции. Что-то должно случиться, сердце стучит от волнения и от сознания, что что-то выходит из меня настоящее и общечеловеческое.
Отец мой, не оставь меня, не погуби тщеславием и самовлюбленностью, всели в меня силы и уверенность для ведения дела любви и придай скромности и доброты духа моего, не погуби корыстью и суетой. Чтобы все так и еще лучше, но не мне, а людям, а через них и мне что-нибудь перепадет от нашей общей любви. Аминь.
Подлетел Глаголин. На ухо шепчет. — Театр в ужасном положении. Ты не представляешь, насколько все серьезно. Нужно срочно вступить в партию — в два дня. В субботу собрание, три рекомендации, и дело в шляпе. Нужно укрепить нашу организацию молодыми кадрами, Любимова могут снять в любую минуту. Завтра и послезавтра прогонов не будет. Надо срочно вступить в партию вам со Смеховым.
Я за правое дело в огонь и в воду, но это ведь очень серьезное дело, сейчас сгоряча влипнешь, потом не рассчитаешься. В два дня такие дела не делаются. Ты пойми меня правильно, это расходится по всем пунктам с моими убеждениями. Да потом, наивно думать, что два партийных человека молодых могут спасти что-то. Если сверху нацелились и есть на этот счет указания, хоть весь театр подастся в партию, ничего не добьется и не изменит.
Смотрел репетицию Анхель. Хвалил. Ездили в ВТО обедать. Проводил его до дому. Рассказывал, как его обокрал Хмелик и отнял два года жизни, — за эти два года я бы уже фильм снял и новый начал.
Можаев. Этот Назаров — дерьмо, по-моему. Начал считать, сколько у меня положительных героев, сколько отрицательных, чего-то переставляет, передвигает, одних в положительные, других еще куда-то, арифметикой занимается, а не делом. Ты мне честно скажи, что он за мужик?
Провожал Анхеля и попал на Новый Арбат и подумал, глядя на эту архитектуру модерновую — ну кого мы удивить хотим? И чем! Коробкой спичечной на попа или ребро?
А рядом, между этими коробушками, стиснутая ими со всех сторон, притаилась церквушка и нет особого в ней «изюма», но хорошо и на сердце мило. И еще подумал: как давно я не ходил по Москве просто так, не по делу, — гуляя и дивясь на нее, ведь хоть постарались некоторые деятели на атеистической ниве, истребили татары своего засола очень много красот русской в Белокаменной столице, но все ж кое-что осталось и удивляет. И решил — как освобожусь немного, пойду пешком по московским церквам и храмам и отдохну сердцем. Возьму сумку, посох, перехватить что-нибудь и буду ходить, смотреть и радоваться просто так, просто от того, что есть такая красота на земле нашей и что, действительно, человек рождается, чтоб полюбоваться ею и уйти с миром назад, чтоб рассказать другим там, что видел здесь, на что обратить внимание, коль случится кому родиться.
Шифферс дал свой роман на четыре дня. Зайчика все нет. А я уже скучаю. Что бы я делал без Зайчика, не знаю. Другого такого Зайчика мне никогда не найти, Зайчик, хороший мой, любимый мой, приезжай скорей домой.
Ноги гудят. Устал, намотался за день. Квас пью. Теща говорит: — И с чего ты пьешь столько, есть не ешь, а пьешь столько, у тебя… водянка будет, смотри.
Вот и еще один день сократился, так и идет жизнь в делах и заботах.