В «Кругозоре» я впервые увидел Достоевского.
О нем — ниже.
Всячески удерживал меня Новоселов в Петербурге, где он стал добиваться какой-то «аренды», и добился. Но я уехал в Москву к сестре Кате, ставшей важной чиновницей: у ее мужа было уже два ордена на шее, и ему обещано было место вице-губернатора.
Зять мой, Миша, чрезвычайно увлекался своей службой и карьерой. Приехал на рождество Писемский с визитом, он и с ним стал говорить о делах. Он казался высшему начальству олицетворением бюрократической мудрости не даром.
— Ты, Жером, подумай только, мне тридцать лет, а у меня уже Анна на шее, генерал-губернатор мне руку подает… А кто я, на самом деле? Сын волостного писаря, которого окружной начальник по зубам бил. Что значит образование! Советую, советую, пока не поздно, получить степень.
При таком глубоком взгляде на сущность и значение высшего образования, мой родственник изнывал вместе с другими чиновниками от червя тоски. Он сам не мог объяснить, откуда червь, но заливал червя вином. И он и его сослуживцы напивались после службы, «как сапожники», посещали клубы, театральные буфеты, трактиры, ездили друг к другу на вечер и справляли вечный «праздник Ивана Бражника», Конечно, многие из них брали взятки, потому что уж чересчур презрительно смотрели они на провинциальных чиновников.
— Бедняжки, — говорил какой-то Карпенко, цеплявщийся за Мишу, кавалер пока только Станислава в петлице, — что они там в каком-нибудь Чернигове пьют и даже едят? Часто ли они видят даже губернатора? Между нами говоря, сплошная пошлость! Москва — вот царство небесное. Идешь по Тверской или по Кузнецкому и чувствуешь, что ты человек.
Дамы сплетничали, порхали по магазинам, накупали вороха разной дряни, «задирали нос» друг перед дружкой. И сестра моя, красавица Катя только и думала, что о новых платьях, о визитах.
Я застал в Москве целиком то общество губернского города, которое так гениально описано Гоголем в «Мертвых душах».
— Останься с нами в Москве, — убеждал меня Миша. — При моих связях и при твоих способностях ты, в три месяца подготовившись к экзамену, — но только чур, к юридическому, — станешь кандидатом. И какое место получишь! Ручаюсь. Я одного тут дурачка познакомил с профессорами — дубина дубиной, — но выдержал испытание. Рука руку моет, и теперь он чиновник особых поручений и далеко пойдет… Образование, братец, образование!
Деньги мои были на исходе. Неожиданно разыскал меня Новоселов. Прислал за мною. Я застал его в номере в компании дельцов. Генерала опутывали агенты публикационного предприятия и сулили ему пятьдесят тысяч дохода в год, если он сейчас вложит в их затею всего пятнадцать тысяч. Он был навеселе, и молодая барышня с большим ртом и лбом в два пальца вертелась тут же и разливала чай.
— Нам нужна литературная статейка. Надо упомянуть в ней, что во главе предприятия, которое уже разрешено, становится… ну, одним словом, надо расписать меня, — начал генерал, отведя меня в сторону.
Я мало смыслил в делах, но с двух слов разорвал паутину.
— Охота вам связываться чуть ли не с шулерами.
Он, по-видимому, сам только и ждал моего отрицательного ответа.
— Да и денег у меня таких нет… Деньги, деньги, везде деньги! — с неудовольствием заворчал генерал.
А на другой день утром мы уже мчались в Чернигов.
— Нет, не спорьте, есть провидение, — сказал в купе генерал, цедя бутылку портвейну. — Как-то в горах неприятель обложил крепость, где я был комендантом[1]. Нас мало, порох вышел, голодаем, подкрепления не предвидится, плен и гибель впереди. Что же? Накануне окончательного приступа снится мне Новоселов — не смейтесь, это бывает, сам я приснился себе: рука на черной перевязи, беленький крестик на груди — я еще георгиевским кавалером не был — и говорит: «Не бойсь!». Я вскочил, а азиат уже лезет на крепость. Светает. «Рогожи облить салом, зажечь и бросать со стены!» — приказал я. Было таким образом проявлено благоразумие — и враг позорно бежал. Скажете — не провидение? И в этом разе: как всегда в критические моменты снится мне Новоселов, т.е. я сам себе, но уже со звездой Белого орла[2] и говорит: «Не бойсь!». И, действительно, вы осветили положение… Однако, мошенники сорвали все-таки тысячу… Есть провидение.
В Чернигове всё пока шло по-старому. В Москве свирепствовала бюрократическая праздность, самодовольная и топящая в вине тоску или, может-быть, совесть; в нашем захолустье томилась либеральная праздность с кукишем в кармане.
Некоторую встряску произвело в обществе славянское движение. В «Записках из мертвого дома» Достоевский рассказывает, что каторжники, измученные однообразием тягостной жизни, совершают новое преступление, зная, что не избежать страшного наказания, но только, чтобы переменить участь[3]. Освобождение Болгарии ценою своей жизни зажгло даже революционно настроенную молодежь. Гимназисты, студенты, босяки в особенности, бросились в Сербию под знамена Черняева[4]. Попы торжественно благословляли кадры добровольцев на соборной площади, губернские барышни, украшенные бантами распорядительниц, порхали по городу и собирали пожертвования. Брат мой Александр записался в добровольцы и ушел. Волновались отцы города, волновалась наша управа. Газеты раздували костер. Вдруг — ушат холодной воды! Либеральные «Биржевые Ведомости» Полетики[5], только-что певшие гимны Черняеву, переменили курс и выступили против славянщины. Карпинский, убеждавший своих молодых сотрудников «воевать поганых турок», сконфузился; устыдился и я, а между тем только-что послал в московский журнальчик стишок против Европы, хладнокровно взирающей, как «страна в огне, страна пылает». Стишок этот был не только напечатан в журнальчике, но попал оттуда даже на спичечные коробки.
Еще неделя-другая ожидания известий с театра войны — и новый ушат воды. Черняев велел высечь добровольца М., революционера, одушевленного самоотверженной любовью к болгарской свободе. Генерал Новоселов стал оправдывать «дисциплину». Я перестал видаться с ним. «Великая либеральная партия» с поджатым хвостом собиралась в гостеприимных «комнатах» Карпинского. Мы глотали «медведя» — смесь шампанского с пивом — и пели хором: «Гэй, подивуйтесь, добры людэ, що на Вкраини повстало».