Между тем генерал Новоселов, попивая портвейн, стал лелеять мечту о своем жизнеописании. Я дал ему слово, что опишу его (роман «Искра Божия»).
— Я — выпуклая фигура, как же меня не предать историк? — волновался он, расхаживая в белой черкеске по веранде своего красивого дома и прикладываясь к рюмочке.
Так как генерал часто ссорился со своей женой («рожденной Пистолькорс, однако», пояснял он), то иногда устраивал с приятелями свидания («деловые, деловые, уверяю вас, молодой человек») на квартире у некоей А., у которой было три молоденьких племянницы. На этой квартире была выработана программа журнала, который решил издавать под моей редакцией Новоселов. И мы в ноябре уехали вдруг в Петербург.
Остановились на Лиговке в «меблирашках», и начались хлопоты. Генерал хотел издавать ежемесячник «Дух Журналов», я предлагал «Журнал Журналов». Приехал, по приглашению будущего издателя, Суворин[1], пробежал программу и нашел, что бросать деньги в окно не стоит, а лучше начать газету.
Но тут — маленькое отступление эпизодического характера.
В 1875 году в Петербурге издавались два журнала: «Кругозор» и «Пчела». В «Кругозоре» стихами заведывал поэт Аполлон Майков, а в «Пчеле» — поэт Яков Полонский. Оба великие поэты. И тому, и другому я послал по стихотворению. Они были напечатаны. В «Кругозор» я еще послал стихотворение. И тоже было напечатано. Приехавши в Петербург, я, в качестве провинциального стихотворца, столь, как мне казалось, блистательно начавшего поэтическую карьеру, счел своим долгом посетить редакцию «Кругозора» и редакцию «Пчелы».
Начал с «Пчелы». Но Полонского там уже не было. Он ушел из редакции совсем. Ушел и другой его компаньон — Прахов[2] — брат Адриана Викторовича, строителя и реставратора российских храмов. Собственником «Пчелы» был некто Гиероглифов[3] — господин загадочный, всегда занимавшийся литературными предприятиями, более или менее неудачными, живший мафусаиловы лета, и хотя, должно-быть, он уже умер, но все кажется, будто он где-то существует, и что-то затевает, несмотря ни на какие обстоятельства. Он вынес мне двадцать рублей и объявил, что больше стихов никаких печатать не будет, «потому что товар дорогой».
Зато в «Кругозоре» меня приняли любезно, и я выслушал не только лестный отзыв о моих стихах от Аполлона Николаевича Майкова, но и ряд сочиненных им, но еще не напечатанных стихотворений. Вдруг, в самом разгаре его классической декламации, с откинутой назад головой и с протянутой вперед рукою, вошел в шубе и в шапке невысокого роста человек с лицом мастерового, на что-то обозленного, и, не поздоровавшись, торопливо выкрикнул:
— А я все жду гонорария! А гонорария нет как нет! А гонорарий был обещан сегодня!
Тут из соседней комнаты выюркнул хозяин, журнала, Ключников[4], невзрачный человечек, бритый, в очках, худенький и какой-то потертый, заискивающе извинился и стал объяснять, почему не послан гонорар, ссылаясь на свидетельницу, которая вышла тоже из соседней комнаты — молодая особа, распространенного тогда нигилистического типа, с прямыми подрезанными темными волосами; в сущности, вопрос шел не о гонораре, а об авансе за будущую повесть, и контора не успела получить ордер от издателя по форме, как принято, а только словесный приказ, и «сомневалась».
Человек в шубе сухо рассмеялся и заметил с неудовольствием, что обещанием прислать деньги его подвели. А Ключников весело сказал, обратившись к Майкову: — «Аполлон Николаевич, протестую!», — скрылся на минуту и вынес конверт с деньгами.
— Вот доказательство, — сказал он. — О недоразумении я узнал только сейчас вечером, и контора завтра, все равно, доставила бы аванс на дом. Положите же гнев на милость, Федор Михайлович.
— Есть горячий чай, — сообщила молодая особа.
Федор Михайлович сбросил с себя шубу Ключникову на грудь и сел, перекладывая с руки на руку шапку.
— Вам надо с меня расписку получить, — произнес он.
Майков хотел обратить внимание Федора Михайловича на меня.
— Начинающий поэт…
Но Федор Михайлович метнул на меня быстрый и как бы неприязненный взгляд.
— Стихи-с? — произнес он и схватил Майкова за борт сюртука.
— Но жаль, Аполлон Николаевич, что вы-то не были у Толстых на последнем вечере[5]! — заговорил он. — Может, и вы сподобились бы. А я сподобился.
…Однако, я боюсь впасть в беллетристику. Трудно слово в слово передать, много лет спустя, чью бы то ни было речь, тем более речь замечательного человека, не исказивши ее. Но извиняясь, я все же не ограничиваюсь, как следовало бы, изложением общего смысла рассказа Федора Михайловича, а прибегаю к беллетристическому приему. Иначе говоря: не точно передаю слышанное, а приблизительно.
— Было у них большое собрание, раут-с! — продолжал Федор Михайлович. — То и дело, скользили и проходили передо мной благороднейшие представители и представительницы нашего бомонда, вся Сергиевская улица. Да и не одна Сергиевская, и многие другие. И сколько звезд! Налево — действительные статские советники; направо — тайные-с и, наконец, самые тайные. Дамы не только приятные, но и пренеприятные: я ведь терпеть не могу, когда меня в лорнетку рассматривают. Одним словом, было ком-иль-фо. И вот на этом великосветском фоне с корзинами цветов, посреди чудесных этаких манер и потрясающей простоты движений, бросилась мне в глаза фигура внезапно вошедшего, блистательного и лакейски обворожительного господинчика, накрахмаленного и выглаженного по сверх-моде. Как вам сказать: не то посланник великой державы, примерно Франции, не то коммивояжера поразительная развязность и в локтях окрыленность, а в глазах собачья слежка. Изогнется, мотнет головкой и поцелует ручку у приятных и у пренеприятных. И самое странное, что я глаз от него оторвать не могу, а еще страннее, что я, как это не дико показалось мне самому, на первых порах сейчас же подумал: «Уж не антихрист ли?» — и только подумал, гляжу, у него из-под его обольстительного сьюта презанимательный пушистый хвост высовывается! Да-с! вы можете смеяться, потому что вы, хотя в тайне и набожны, но предпочитаете слыть неверующими; да и сам я отлично сообразил, что галлюцинация, а с другой стороны, может, и вы, Аполлон Николаевич, только моя галлюцинация, и галлюцинация — юный автор знаменитых стишков (он указал на меня, и столь было едкости в тоне, каким он произнес «знаменитых»), и вообще весь мир, может, одно заблуждение нашего ума[6]. Все-таки, не доверяя зрению, я обратился еще к осязанию. И когда он проходил, грациозно, как вьюн, колебля стан, мимо меня, приближаясь к соседке моей, чтоб приложиться к ее благоухающей ручке, я дерзнул схватить его за хвост! И что же? Положительно, то был настоящий хвост, на манер собольего боа, живой, теплый и даже электрический. А он сам приветливо посмотрел на меня, как на старого знакомого, точно хотел сказать: «Узнали?» — и исчез. Решительно не могу вспомнить, как он исчез. «Растаял, — как дым» — не подходит. Гораздо быстрее. Может-быть, даже не в одно мгновение, а в десятую часть мгновения…
Аполлон Николаевич улыбался, а Ключников весь превратился в слух. Не помню, была ли при этом молодая особа с подрезанными волосами; кажется, она была занята приготовлением чая в соседней комнате.
— Что же вы заключаете из этого видения или факта? — спросил Майков.
— Видения-с? Факта-с? — повторил Федор Михайлович, взволновавшись. — Ничего не заключаю; но уже не сомневаюсь, что он является и что царство его близится.
Он быстро встал и направился к своей шубе.
— Ну, Федор Михайлович, куда же вы, вы же чаю еще хотели!
— Чаю хотел? Когда я хотел чаю? Клевета-с. Я хотел только поделиться с вами темой. Антихрист, то-есть величайшая пошлость, уже понемножечку воцаряется, гнуснейшее мещанство грядет; и интересно, кто обрубит ему хвост?
Когда ушел Федор Михайлович, наступило молчание, Я первый прервал его:
— А кто такой Федор Михайлович? Кто это был?
— Достоевский.
Теперь продолжаю прерванный рассказ.
Итак к Новоселову приехал Суворин.
— Кстати, «Новое Время» Устрялова продается за грош[7], — сказал он. — Купите, ваше превосходительство, и с богом. Я только на газету гожусь.
Суворин славился, как либеральный фельетонист «Петербургских Ведомостей» и готовился быть не у дел. Я написал новую программу, а идею «Духа Журналов» сохранил в виде отдела «Среди газет и журналов»[8]; эта рубрика Суворину понравилась, он и заимствовал ее потом для своей газеты, с генералом же не сошелся; суворинская смета привела Новоселова в ужас.
Из «Пчелы» я получил гонорар от издателя Г. Иероглифова и в редакции «Кругозора» познакомился с Майковым, наговорившим мне хороших предсказаний.
— Пишите только стихи, не прикасайтесь прозы, и посмотрите — увенчаетесь успехом… Я всегда чуждался прозы[9]; стих ревнив.
Плещеев, напротив, не посоветовал стих.
— Я ведь пишу и стихами и прозою. Поэму вашу (я из Чернигова как-то целую поэму двинул в «Отечественные Записки» — был грех), поэму вашу Некрасов отметил, что есть что-то, но велика, а не переделать ли ее в рассказ?
Со временем я и переделал, и рассказ был напечатан в «Отечественных Записках»[10].