Так как все заговорщики сидели в казематах, то Нева была покрыта лодками, родные подъезжали, отдавали им записки и разную провизию, на это добрый Бенкендорф смотрел сквозь пальцы, и великий князь Михаил П<авлович> тоже, а его прослыли каким-то тираном. Потом на тройках начали вывозить из крепости в Сибирь. Неизвестно почему Батенков остался в Алексеевском равелине, а Поджио и Лунин провели 12 лет в Шлиссельбурге. Комендант крепости был немец Альфиц, всякое утро приходил он им напомнить, что они должны благодарить государя за помилование. К ним приходил инвалид, чистил комнату каждого и приносил кушанье. Однажды с нетерпеньем Лунин ударил ногой в дверь, и он очутился в комнате Поджио. Инвалид принес ужин и приложил палец к губам -- они расстались и закрыли осторожно дверь. Когда пришел вечером комендант, прикрыл их тут уж розно; они проводили дни вместе и читали евангелие. Спустя 12 лет их вывозили, у одного из них было 80 гривен, они хотели дать инвалиду, он заплакал, махнул рукой и не взял. Я это рассказала государю, он приказал узнать, жив ли он, и хотел сделать его унтер-офицером. Право, наши солдатики -- святые люди.
Мы поехали говеть в Петербург. В 8 часов была утреня в гостиной и вечером тоже, я была в восторге от пения придворных певчих. В день причастия имп<ератрица> Мария Федоровна приехала. Государь хотел ей сделать приятное, пригласил Криницкого, ее духовника, служить обедню, а дьякона выбрал Возерского, которого он любил. Он служил прекрасно и с благоговением. Криницкий его терпеть не мог и объявил Модену, что не будет с ним служить. Моден кричал и сердился: "Ces canailles de prêtres russes, ils ne pensent qu'à l'argent {Эти канальи, русские попы! Они думают только о деньгах.}". Наконец, уломили Криницкого. "Вкусите и видите" пели по нотам Сарти (Сарти приехал при Елизавете Петровне, он советовал пустить Бортнянского и Березовского в Италию, петь в Неаполе).
Пока начальником III отделения был добрый граф Бенкендорф, сибирякам и ссыльным были большие льготы -- но когда его заменил граф Орлов, дела приняли другой оборот и даже весьма неприятный.
Государь на руках поднес к чаше Александра Ник<олаевича>, а других поднял; Мария Федоровна все время стояла, но Александра Федоровна сидела, спросила меня: "Pourquoi pleurez-vous?" -- ")е trouve si touchant que l'Empereur pope communie les enfants" {Почему вы плачете? -- Я нахожу столь трогательным, что император как поп причащает детей.}. Затем приобщалась Мария Федоровна, затем молодая императрица, потом государь, затем Софья Моден и я, потом все те, которые были около царской фамилии 14 декабря, даже конюхи.
После обедни я отправилась в свою конурку. Эйлер приехала из английской церкви. У нас была дворцовая карета, и мы в ней ездили в институт, а я к Стефани Радзивилл в Зимний дворец. Государыня на Страстной неделе прислала мне желтый, разубранный букетами хвост, вышитый серебром, и юбку, всю вышитую серебром, а Эйлер -- голубой дымковый, весь вышитый серебряными цветами, и такую же юбку. <...>
Мы обычно отправлялись в проходную императрицы. Она мне сказала: "Comme vous êtes pâle, sans être coquette il ne faut pas avoir l'air malade, je vais vous mettre de rouge, mais seulement de cette occasion, jamais au bal" {Как вы бледны; без кокетства не нужно иметь больной вид; я вас подрумяню, но лишь на этот раз; никогда не делайте этого, идя на бал.}. Выход еще не начинался, государь шел под руку с императрицей, оба кланялись на все стороны. Камер-паж нес длинный хвост, другой шел за государем, потому что в церкви он держал шпагу государя, за ними шли вдовствующая императрица с в<еликим> к<нязем> Михаилом Пав<ловичем> (я его уже прежде видела на 25-летии нашего института, он разговаривал с мадам Штатниковой: "Мы оба какие толстые" <нрзб.>) и за ними шли камер-пажи, потом вся свита, прямо в большую залу, потом маленькую белую залу, затем в залу с портретами фельдмаршалов, в белую залу, где были собраны обоего пола знатные особы. Меня поразила своею красотою и туалетом графиня Моркова, рожденная Гагарина. У нее была лента св. Георгия. В церкви я стояла возле Стефани, которая была покрыта бриллиантами и в великолепном кремовом платье. У обеих государынь были бриллиантовые диадемы на голове, тогда не было еще русского платья и кокошников, и носили платье времен Екатерины: придворное платье. Впереди шли грузинские царевны, а Елена П<авловна> сидела в жемчуге. Стефани меня рассмешила и сказала: "Посмотри на Лакримозу. Ее жемчуг так натянут, что ее задушит". Ей неприятна была вторая роль в шествии. Придворные певчие пошли в черном по другим комнатам, попы были в черных ризах. Вернувшись, певчие облеклись в богатые ризы, тогда форменных еще не было. Певчие пели "Да воскреснет Бог" и пр. Царская фамилия сидела за решеткой <...>
Царская фамилия стояла, и начали подходить -- первый светлейший Лопухин, за ним боком Мириан царевич, который ходил как Бобчинский, граф Нессельрод, Ланжерон, генерал-аншеф Дризен, Сперанский, который поразил меня: сложен удивительно, лоб большой, открытый и светлые голубые глаза; Государственный совет, сенаторы в новых мундирах, потом гвардия, и кончилось все к 11-ти часам. Царская фамилия разговелась у себя, я пошла к Стефани, где был кулич, пасха, крашенные яйца, чай и кофий, и вернулась утром домой. В четыре часа -- царские часы и поздравления митрополита, присутствующих в Сенате и дам. Графиня Нессельрод подошла, потом вдруг из-за нее стала прямо против государыни графиня Ланжерон и сказала: "Я старшая гофмейстерина", императрица с трудом удержалась от смеха <...>