Эта семья жила в квартире из двенадцати комнат. На кухне дежурил городовой, не то в качестве охраны, не то связного. Папа — правитель канцелярии одесского градоначальника, для не столичного масштаба чиновник весьма высокопоставленный. Я не могу вспомнить, с кем я дружил в этой семье: мальчиков моих лет там не было… С девочками? Их было две: Леля и Валя. Как бы там ни было, я бывал в этом доме часто, по всей вероятности, просто в качестве сына человека, к дружбе с которым снисходил сановный глава дома.
Главу звали Владимир Васильевич Орлов. Это был сильно потрепанный мужчина, с пухлым, бледным, отечным лицом, на котором под самым носом топорщились, может быть даже и крашеные, усы. Было на лице и пенсне — и все вместе приводило к сходству с Ласкером. Он ходил, загибая носки внутрь, этот человек, — и, если можно так выразиться, походка у него была какая-то нечистоплотная, как будто он почесывался на ходу, как будто постоянно вдвигал обратно в рукава вылезавшие оттуда манжеты… Пожалуй, именно таких господ видел перед собой Чехов — наскучивших жить бар, еще думающих, что они любят покушать, еще думающих, что они чудаки, а на самом деле…
А на самом деле, что за характеристика! Какое мне дело, в конце концов, до нравственного и исторического облика человека, который мне нравился тогда, в детстве, и которому нравился я, который кидал мне дружественно со своего места к моему через весь стол шоколадные конфеты, который первым пришел в наш дом, когда умерла моя сестра. Пришел в пальто, кривобокий от своей забирающей внутрь походки, немного поперек себя шире, с усами, поднятыми от огорчения под самый нос, с покрасневшим и взмокшим пенсне — пришел и стал в дверях комнаты, где лежала только что умершая девушка, — и стал так сериозно и так молчаливо, что так и стоит в моей памяти и по сей день.
Квартира о двенадцати комнатах, городовой на кухне… О, как это действовало на мысль, как сложно действовало, как хотелось все же бывать в этой квартире!
Мы его смертельно боялись. Он иногда появлялся на мгновение в нескольких окнах — в одном, в другом, в третьем… Эго он шел по коридору своей квартиры, пока мы толпились во дворе.
Я помню какие-то балясины, тонущие в траве… Может быть, это были перила террасы? И там, говорили, живет старая дама, у которой много кошек. Ни старой дамы, ни кошек я не видел. Мы туда не подходили — близко к дому.
Особенно значительным он становился в сумерки, когда бывало наиболее страшно, что вдруг появятся кошки и старая дама. Одно из окон на повороте цоколя серо, как после дождя, поблескивало над садом…
Мы возвратились втроем, как и ушли, — я, бабушка, сестра; возвратились из парка, куда ушли гулять, как и каждый день; ничего не произошло неприятного… И вместе с тем я стою посреди комнаты, в которой только что очутился, растерянный, с сердцем, наполненным неизвестным мне до тех пор чувством.
Там, в парке, бабушка читала нам сказку о драконе и о принце, добывающем живую и мертвую воду.
Дракон по-польски — смок.
Он преграждал дорогу к живой и мертвой воде, этот смок. О, как хорошо я слышу это звучащее из невероятной дали слово — смок! О, как явственно вижу я себя, чуть не оглядывающегося на это летающее вокруг меня слово.
Все в этот день происходило среди падающих листьев, так что среди падающих листьев происходила и наша Одиссея.
Мы то и дело следили то за одним, то за другим проплывавшим поблизости листом. Иногда, когда они проплывали возле лица, я слышал, как они поскрипывают. Тогда я не подумал, что они скрипят, как корабли, это мне теперь приходит в голову. А впрочем, может быть, я и тогда подумал об этом!
Некоторые, если бы их рассматривать распластанными, были бы похожи на готические соборы.
Они неслись на нас из голубого неба, цепляясь за подоконники и меняя направление.