Расскажу забавную историю.
У меня был хороший музыкальный слух и хорошая память, так что я легко запомнил некоторые республиканские, антифашистские песни. Такого рода песни всегда появляются во время войны (например, «Вихри враждебные» и т. п. в России…). Спел раз, другой, попросили еще и еще раз — слушали и радовались. И вот я в окружении нескольких молодых бойцов республиканской армии, одетых в синие форменные комбинезоны, с кобурами на боку, звонким мальчишеским голосом, воздевая кулачок, пою:
Бросай гранату!
Пусть летят осколки!
Подкладывай бомбы
И сжимай в руке пистолет!
Нет пощады этим канальям,
Которые…
Не помню, ни что дальше, ни что это за «канальи» и зачем их уничтожать. Пение мое всех приводило в восторг и умиление. «Выступал» я на улице возле нашего дома. Соседи — или просто прохожие — давали мне деньги на конфеты и мороженое. Сейчас, вспоминая, я себя не узнаю — это совершенно не в моем характере. Нужно найти объяснение. Да, случалось, я играл для других, не для себя, на флейте — это еще можно понять: хотел показать свое «искусство». Но петь как артист партийные песни?!
На первом этаже под нами был продуктовый магазинчик. Хозяйка знала, что я не здешний — из «приемышей», полюбила меня и тоже давала деньги, причем иногда сразу по пять песет («пятак» — это самая большая серебряная монета). Как завидит, говорит: «Поди сюда, миленький!», и обязательно угостит чем-то или денег даст. Я деньги не тратил, а копил, поскольку все, что нужно, мне покупали Томас и Эстер. Только иногда покупал мороженое. Они поддержали мое решение копить деньги и, чтоб легче было хранить (и считать), меняли мою мелочь на монеты в пять песет. У меня накопился довольно высокий столбик этих «пятаков». И вот что из этого вышло.
Однажды я, видимо, долго сидел молча, глядя в одну точку. Томас заметил и спросил: «О чем задумался?» Я ответил: «Об отце». И что же? Через несколько дней приходит письмо от отца: он хочет навестить хозяев и повидаться со мной! (Разумеется, родителям сообщили, где их дети.) И вот отец приехал. Мы не виделись примерно год. Как я уже говорил, отец не отличался сентиментальностью: он внимательно посмотрел на меня, похлопал по плечу, спросил, как живется. Эстер накрыла на стол, все сели, и за едой и питьем начался общий разговор о положении дел в стране. Среди прочего, Томас рассказал отцу, что я зарабатываю деньги пением и игрой на флейте. Я принес свои монеты, показал ему. Отец спросил, что я собираюсь с ними делать. Я сказал: «Не знаю, — и добавил: — Если хочешь, возьми себе». Отец подумал и сказал: «Ну что ж, пожалуй, возьму», — и тут же стал, не торопясь, совать их в кармашки жилета. Видимо, очень уж нужны ему были деньги.
И все же так и хочется сказать: «О времена! О нравы!»
Мое житье у этих приятных людей кончилось тем, что однажды к нам явился один из моих родственников, скорей всего дядя (их у меня много) и сказал Томасу, что меня отправляют в Советский Союз… Показал какие-то бумаги. Теперь-то мы знаем, что отправку детей организовала Компартия. Томас не хотел меня отдавать и сопротивлялся, как мог. Они долго спорили при мне. Дядя что-то объяснял про Россию, Советский Союз, социализм, и мне запомнился один из доводов: в России мне бесплатно дадут хорошее образование. Томас возражал: незачем ради этого отправлять меня в такую даль, он берется обеспечить мне образование в том учебном заведении, какое я выберу. Наконец спросили меня, хочу ли я в Россию. Я, конечно, очень хотел: ничего себе — поехать в Россию, страну социализма, вместе с другими ребятами! Но и обижать хорошего человека не хотелось, так что я опустил голову, уперся глазами в пол и ничего не ответил. Но, как известно, молчание — знак согласия. Дядя переночевал у нас, и на следующий день мы с ним уехали.
Расставание было очень печальным. Эстер плакала навзрыд.
Дядя повез меня в Астурию, в крупный портовый город Хихон и сдал в особый детдом, где собирали всех, кого отправляли за границу: в СССР, во Францию, в Бельгию. В этом детдоме я впервые ощутил дух социализма: совместное житье множества детей, распределенных по группам, воспитатели, ходьба строем с песней, пылкие речи взрослых о фашизме, о социализме, о могучей Советской России, где все люди братья, о Ленине и Сталине. Мне, с моей врожденной независимостью, все это казалось странным и чужим. Помню, как я, бывало, стоя в сторонке, думал: «Вот — я, а вот — они». В строю я нарочно шел не в ногу и лягал того, кто сзади попадал мне носком по ноге. Воспитатели меня за это ругали. Прожил я в этом детдоме, наверное, больше месяца, и в конце концов что-то мне в нем полюбилось. Что именно? Может, все-таки общность, равноправие, повседневная ясность жизни и взрослые люди, твердо руководящие домом и пекущиеся об общем благе? Конечно, ребенок принимает или отвергает что-либо только инстинктивно. А как же моя независимость? Она никуда не делась. Если я что принимаю, значит, это мне подходит. Но хождение строевым шагом так и осталось для меня противным делом — и в детдомах, и позже в художественном училище на занятиях по военному делу вечно кричали: «Гарсиа! Что за ходьба вразвалочку?!» Я слегка напрягусь, вытянусь, а потом снова за свое. Ну и получал «тройку».
Запомнилась посадка на пароход в порту Хихон. Незнакомые звуки и запахи порта, торопливые движения взрослых, их возгласы, громада корабля, тихие, оробевшие дети — все свидетельствовало о том, что совершается нечто значительное. Но вот что удивительно: я, деревенский мальчик, поднимаюсь по трапу на громадный черный корабль, который увозит меня в далекую страну, один, оторванный от родной семьи, в толпе чужих людей — а мне хоть бы что: иду, как на экскурсию (в детдоме нас возили на автобусах на экскурсии показывать разные достопримечательности). Что станет со мной? Мне будто бы всё равно. Теперь, постигая свое тогдашнее состояние (оно врезалось в память), я понимаю: то не была бездумная покорность «овцы» в стаде. Нет, я бессознательно верил в свое хорошее, интересное будущее и с готовностью шел ему навстречу. Примерно так мы идем в театр: билет куплен, место известно, пьеса, говорят, интересная — что ж, посмотрим.
Стоял октябрь 1937 года, и мне было без малого девять лет.
Пароход — большое грузовое судно — предоставили французы. Нас разместили в наспех оборудованных трюмах, где пахло углем и свежеструганой древесиной. По дощатому трапу, правда, с перилами, мы спустились в трюм, где по обе стороны от прохода были сделаны многоярусные нары. Отхожие места (для многих сотен людей!) устроили вдоль одного из бортов: прикрепили к палубе длинные бревна, один конец которых зависал над водой, настлали на них пол с нужными отверстиями, соорудили «домики» с дверями — и всё в порядке. Страшновато было сидеть там «орлом»: пол качается, а под тобой, далеко внизу, играет море.