Льва Макаровича хоронили торжественно. Я поднял весь свой класс; мы собрали деньги, ездили к Цвернеру, под "Пассажем", покупать венок и возложили его на еле видный из-под груды цветов гроб в морской церкви Спиридония в Адмиралтействе. Девочки – я учился в "совместном" училище – плакали; я, хоть и трудно мне было, крепился.
Но потом мама, видя, должно быть, что мне все-таки очень нелегко, повела меня на какое-то то ли собрание, то ли утренник памяти погибшего героя, "Первой Жертвы Русской Авиации" – так неточно и нечисто писали о нем журналисты, как если бы "Русская Авиация" была чем-то вроде разъяренной тигрицы или землетрясения, побивающего свои "жертвы". Я не помню, что это было за собрание и где оно происходило: то ли в Соляном городке, то ли, может быть, в Петровском коммерческом училище… Где-то на Фонтанке.
Все было бы ничего. Я бы выдержал и речи, и некрологи. Но устроителям пришло в голову завершить церемониал "гражданской панихиды" траурным маршем, а музыканты вместо обычного, хорошо мне знакомого, так сказать "примелькавшегося", шопеновского марша вдруг обрушили на зал и на меня могучие, гордые и бесконечно трагические вступительные аккорды Бетховена: "Marcia funebre sulla morte d'un erое…"
И вот этого я не вытерпел. Меня увели домой.
Ах, какая гениальная вещь, этот погребальный и торжествующий бетховенский марш; как я всю жизнь слышу его при каждой высокой смерти, и как всегда его звуки как бы смывают все реальное перед моими глазами и открывают им Коломяжское поле, лес на горизонте, низкое солнце и "листом бумаги" падающий к земле самолет…