Второй бабушкин муж, мой дед, по котором она сравнительно вдовела не так давно, был Петр Григорьевич Богданович.
У бабушки в будуаре, над ее заветным креслом, висел его большой портрет, который мне очень нравился, так как в его округлом лице было что-то необыкновенно приятное, напоминавшее мне нашу маму. Глаза, лоб и брови были как бы усиленно подчеркнутыми мамиными чертами. Но он был гораздо полнее мамы, у него уже был двойной подбородок, который мягко лежал на высоком воротнике его дворянского мундира. Лицо его было совершенно брито и только чуть вьющиеся, с сединкою, височки переходили в небольшие бачки.
Выписаны были на портрете и его руки, которые покойно лежали на письменном столе. Эти руки особенно мне нравились. Полнее и темнее маминых рук, он были так же красивы, заканчиваясь суженными к концам, продолговатыми пальцами.
А мамины руки я обожал и любил целовать их без конца.
В доме память покойного Петра Григорьевича была еще свежа; он умер, "от удара", внезапно, всего за год до моего рождения.
Он был местным помещиком, ему принадлежало большое именье "Богдановка", которое после его смерти было в пожизненном владении бабушки и считалось очень доходным.
Служил он некоторое время по гражданской части, дослужился "до генерала" и вышел в отставку, чтобы отдаться исключительно сельскому хозяйству. Когда он женился на бабушке, ему, больше его Богдановки, полюбилась бабушкина Кирьяковка и он с увлечением принялся за ее устройство.
Вместо прежнего одноэтажного, вытянутого в казарменную линию, дома он построил на новом, более высоком месте, большой барский двухэтажный дом, с колонами по фасаду, с обширным балконом и террасою под ним. Позади этой постройки он же насадил великолепный плодовой и ягодный сад, а перед домом разбил цветник и насадил кусты сирени.
Великолепные тополя с двух сторон балкона, достигавшие, когда я их увидел впервые, чуть ли не до крыши дома, были собственноручно посажены дедушкой, Петром Григорьевичем, о чем любила вспоминать бабушка.
Старый дом, с палисадником из акаций вдоль него, стоявший пониже, отошел под контору управляющего и служил запасным флигелем для заезжих гостей.
От первого брака у Петра Григорьевича Богдановича был только один сын, который, ко времени его женитьбы на бабушке, был уже взрослым молодым человеком, служившим чиновником в Петербурге.
Я никогда его не видел, о нем вообще мало было слышно в нашей семье. От бабушки сыновей у него не было; но были две дочери: наша мама - Любовь Петровна и София Петровна - "тетя Соня". Тетю Соню мы узнали только позднее и очень ее полюбили, так как она, милая и добрая, была очень дружна с нашей мамой. Пока она жила в Петербурге и с мамой только переписывалась. Она была замужем за Николаем Андреевичем Аркас, который раньше служил в Черном море, но, получивши "флигель-адъютанта" за командование первым пароходом ,,Владимир", построенным на Николаевских доках, был переведен в Петербург и "должен был ездить во дворец к Государю".
Бабушка очень гордилась таким зятем, тем более, что кроме выдающегося успеха на службе, он довольно быстро разбогател. Вместе с Чихачевым, он был учредителем "Русского Общества Пароходства и Торговли" на Черном море; ездил в Англию заказывать и потом принимать заказанные для общества пароходы.
Когда позднее Н. А. Аркас был назначен главным командиром Черноморского флота и, вместе с тем, военным губернатором города Николаева, и навсегда распрощался с Петербургом, я был очень дружен с его двумя старшими сыновьями, Колей и Костей, которые были почти мои однолетки.
Из двух своих сыновей (Кузнецовских) от первого брака бабушка больше любила Всеволода Дмитриевича (дядю Всеву) и очень досадовала, что он принял службу в Петербурге.
Он и моя мать, как это было для всех ясно, считались ее любимцами. В связи с этим было и то, что мама и "дядя Всева" были особенно дружны.
Тотчас по окончании крымской кампании дядя Всеволод, овдовев, возвратился в Николаев, где получил в командование флотский экипаж.
Со своею крошкою, дочерью Нелли, он поселился не в доме бабушки, а на отдельной квартире, однако, каждый день навещал ее. Бабушка советовалась с ним о всех своих делах и была счастлива, что он навсегда разделался с Петербургом.
Впоследствии я узнал, что только по настоянию своей покойной жены, которая "не желала жить в провинции", он переехал в Петербург.
Жена его, Зинаида Михайловна, была польского, довольно аристократического происхождения, любила блеск и рассеянную жизнь. Это она заставила мужа принять первую попавшуюся должность офицера морского корпуса, которою он очень тяготился.
Она же переименовала свою дочь из Ольги в "Нелли", находя, что чисто русское имя, выбранное бабушкой, которая была ее крестной, недостаточно благозвучно. Имя "Нелли" так и привилось к девочке.
На письменном столе дяди Всеволода, в бархатной раме, стоял рисованный акварельный портрет молодой женщины, с острым овалом лица и пышно взбитыми на голове светлыми волосами. Одета она была в домашний бархатный "шугайчик", темно-зеленого цвета, отороченный собольим мхом. Глаза ее глядели как-то в сторону, так что ни цвета, ни выражения их нельзя было уловить. То был портрет Зинаиды Михайловны, которая, по словам знавших ее, в том числе и мамы, была не столько красива, сколько эффектна, особенно на вечерах в бальном платье.
Из слов мамы я понял, что она не принесла счастья дорогому дяде Всеве и что он даже, и после ее смерти, должен был выплачивать какие-то ее долги, так как она была "большая мотовка"...
Дядя Всева был страшный добряк, это сейчас же было видно по его лицу и по всем его повадкам.
Я сразу стал большим его приятелем, так как он полюбил меня и очень баловал.
Он постоянно брал меня с собою "прокатиться", даже когда ехал на службу, в свой экипаж, а ездил он туда аккуратно каждый день.
Я заранее знал час, когда он, "по дороге", подъедет к воротам на своих дрожках и тотчас же выбегал ему на встречу.
Он говорил: "ну, адъютант, садись"! и мы ехали дальше.
Я преважно шествовал за ним по казарменному двору и по длинным коридорам самой казармы.
Скоро меня вызнали не только все офицеры, откормленные боцманы, но почти и все матросы ,,дядиной команды". Они ласково отдавали мне честь, когда встречали вне казармы, и я вежливо раскланивался с ними.
На парадах, которые были каждое воскресенье, в праздники и царские дни на площади, у гауптвахты и Адмиралтейского Собора, я всегда любовался "молодцами 42-го флотского экипажа", потому что это "наши" т. е. дяди Всевы матросы.
Его самого я рад был видеть, по временам, верхом на рослом гнедом коне, покрытом барашковым черным чепраком, когда на больших смотрах он ехал впереди своего экипажа. Он казался мне тогда настоящим кавалеристом, хотя весь белый арабской крови "Алмаз", изображенный на портрете отца, со своим седоком, настоящим кавалеристом, был, конечно, эффектнее.
Сестра и я очень полюбили маленькую Нелли, которая была некрепкого здоровья, и часто навещали ее, что всегда оживляло и радовало дядю Всеволода.
Мама также нередко заезжала поглядеть, все ли там в порядке, а когда Нелли хворала, проводила там многие часы.
Дядя Всеволод имел особый дар привязывать к себе всякую детвору. Во дворе того дома, где была его квартира, был мальчик, Филька, лет двенадцати. Он повадился "услужать барину" и бегал за ним, как собачонка, после того как "барин" отнял его от отца, - дворника дома, который, когда напивался, беспощадно избивал его.
Дядя Всеволод не только дал Фильке приют у себя, но и стал посылать его в школу.
Позднее, когда дядя Всева жил уже с нами и бабушки в живых уже не было, именно по поводу этого Фильки, которого ему удалось определить в адмиралтейство, "по механической части", он однажды разоткровенничался со мною, вспоминая свое собственное детство.
- Поверишь ли, Колечка, - волнуясь говорил он мне. - Каждую субботу, чуть только я возвращался из школы, меня секла маменька пребольно, собственноручно. Велит спустить штанишки, загнет мою голову, стиснет ее своими колунами так, что не шевельнешься, и даст розог пятнадцать, а под сердитую руку и все двадцать пять.
Худо ли, хорошо ли учился, все одна честь. Пришла суббота, - получай свое!
Тошно было домой идти... Мучился, сколько раз раздумывал, не кинуться ли в Ингул, по крайней мере один конец.
Как Бог от греха уберег, - сам не знаю...
Спасибо покойному Петру Григорьевичу, царство ему Небесное! Если бы не он, не выдержал бы, кинулся бы в речку... Когда за него вышла маменька замуж, он разом эту манеру прекратил.
Добряк он был! Я его больше отца родного почитал, да и он полюбил меня.
По началу, бывало, как в субботу из школы прийдешь, прямо к нему в кабинет, - он и говорит: "отсидись пока, тут она тебя не достанет"!
Потом к столу, к обеду, сам за руку меня ведет и прямо к маменьке: он у тебя молодец, я его проэкзаменовал, учится исправно". А потом ко мне: "целуй маменьке ручку, ну, живо, будем обедать, чай проголодался!" Так и избавлял меня... И ее отучил, не позволял детей пальцем тронуть...
А ведь, поди, любила меня... После, как вырос, даже не в пример прочим, уважала и баловала меня. Царство ей небесное, а как вспомню, веришь ли, и сейчас на душ жутко становится..."
Невыразимое никакими словами чувство обиды возникало в моей груди при этих словах седеющего милого "дядюхи", которого я живо себе представлял моим однолетком, переносящим тяжкие муки...
Хорошо, что бабушки не было уже на свете, иначе я возненавидел бы ее.